В первый месяц заключения она забивалась в самую глубину стального ящика, как можно дальше от решетки. На посещавшего ее Кадена не смотрела, отворачивалась, словно свет жег глаза; вздрагивала при звуке его голоса и отвечала на все одними и теми же словами: «Ты меня здесь запер. Ты меня здесь запер».
Эти слова, допусти их Каден до себя, резали бы больно. Он, несмотря на бойню в Жасминовом дворе, несмотря на страшную истину о заключенной в ее теле богине, видел в девушке союзницу и больше того – друга. Потому, среди других причин, он и потребовал поместить ее в эту камеру. При всей жестокости содержания здесь было безопасно. Здесь ей не грозили ненависть совета и нападения извне, подобные вчерашнему. Он пробовал ей это объяснить, но Тристе не слышала доводов, она была слишком далеко – так далеко, что он из месяца в месяц боялся ее смерти. Никакие предосторожности тюремщиков не спасли бы ее от опустошающего отчаяния.
Но в последнее время она уже не жалась в углу, не припадала к стальному полу, а сидела со скрещенными ногами ровно посередине клетки, сложив руки на коленях и устремив взгляд за решетку. Кадену эта поза была знакома по многим годам медитации среди хин, но откуда переняла ее девушка, он не представлял. Теперь она выглядела не пленницей – королевой.
И, как пристало королеве, почти не замечала его во время последних посещений. Если верить Симиту, так действовал адаманф – или многомесячный прием адаманфа, необходимый, чтобы отрезать ее от колодца. Впрочем, сегодня Тристе медленно подняла взгляд, словно отметив сначала болтающиеся ноги Кадена, затем его грудь и лишь долгое время спустя – лицо. Каден вчитывался в ее черты, пытался перевести изгибы и плоскости кожи в мысли и чувства. Как всегда, безуспешно. Хин были великими знатоками природы, но жизнь среди монахов дала ему мало возможностей изучить людей.
– Прошлой ночью я насчитала десять тысяч огоньков, – заговорила Тристе негромким и хрипловатым, как бы истершимся, голосом. – Там, снаружи…
Она легчайшим движением подбородка обозначила мир за мрачными пределами своей клетки, за прозрачными стенами Копья.
– …фонарики, подвешенные на бамбуковых жердях. Камины в богатых кухнях, жаровни для рыбы на рынках, на улицах Ароматного квартала. Огни жертвоприношений на крышах тысячи храмов, а над ними еще звезды.
Каден покачал головой:
– Зачем ты считала огни?
Тристе опустила взгляд на свои ладони, потом оглядела стальные стены клетки.
– Мне все трудней верить, – тихо сказала она.
– Во что верить?
– В существование мира. Что каждый огонек кто-то поддерживает, готовит на нем, поет у него или просто греет руки. – Она подняла взгляд к небу. – Звезды, конечно, нет. А может быть, и звезды. Как ты думаешь, звезды горят?
– Не хочу гадать.
Тристе рассмеялась – слабым беспомощным смешком:
– Конечно, зачем тебе.
Каден ожидал от Тристе блуждания мысли, и все же ее бессвязные речи мешали ему поддерживать беседу. Он словно наблюдал за медленным распадом ее рассудка. Как будто слепленную из песка фигуру размывала большая невидимая река.
– Ты как, Тристе? – мягко спросил он.
Девушка снова рассмеялась:
– Зачем спрашиваешь, если тебе нет дела до ответа?
– Мне есть дело до ответа.
Она взглянула на него и как будто увидела: глаза ее на миг округлились, на губах возникла улыбка – и пропала.
– Нет, – возразила она, медленно качая головой (нарочитая отчетливость движения – взад-вперед, взад-вперед – напомнила Кадену полуприрученное животное, испытывающее оставленную ошейником и поводком свободу). – Нет-нет. Нет. Тебя только она заботит. Твоя драгоценная богиня.