Был это тот же Август, фигура, лицо, изящные юношеские движения которого пробуждали к нему всеобщую симпатию на дворе Людовика XIV, тот же, которым восхищались австрийские эрцгерцогини, который, когда хотел, приобретал себе мужские и женские сердца, но последние не допускал к себе, чтобы ему дорогой покой не замутили.
Его предостерегали отцовское прошлое и казна, исчерпанная на Козель, на Цешинскую, Денгофф, Кенигсмарк и столько иных; предостерегал отец Гварини, бдил ревностный Брюль, заслоняла набожная королева Ёзефа. И Август III не хотел знать легкомысленных женщин.
А несмотря на это, этот красивый король очень изменился, не был похож на самого себя. Семилетней войны не принимал слишком к сердцу. Поражения не доходили до него. Он спокойно сидел в Варшаве, когда другие бились за него, охотился, упивался музыкой и – постарел у этой прялки, в которой Брюль его крутил так старательно.
Его погасшие глаза совсем не имели блеска, бледные губы почти разучились улыбаться, щеки были набрюкшие и отвисшие, веки как бы опухшие, всё тело отяжелевшее, казалось, тянется и опадает к земле.
Он часто засыпал сидя и зевал, даже когда пела Фаусти-на – и чело, раньше гладкое, хмурилось и морщилось как у простого бедняка.
Из-за улыбки, которая по привычке появлялась на его лице и губах, выглядывал какой-то страх и ужасная тоска, которой ничто накормить не могло.
Поглядывал со страхом даже на Брюля, которого любил и без которого жить бы не мог.
Отъезд был решён, в Дрездене ожидали, но как тут было польскую Речь Посполитую, расшатавшуюся, своевольную, бросить на милость и немилость Чарторыйских и Радзивиллов. Однако же нельзя было ручаться, думал ли король о будущем Трибунале, который обещал быть таким же бурным, как Виленский, или о неметком выстреле в серну, или об опере, которую ему обещали в Дрездене, в новом театре. Будет это «Семирамида», или «Артемида»?
Оперевшись на руку, он глубоко задумался над этой проблемой, из разгадке которой делали ему сюрприз?!
У порога стоял Брюль – но эта была также тень того Брюля, который в преддверии войны свежий, румяный, весёлый, благоухающий, приносил Августу на лице и на устах заверение счастливого и свободного царствования.
Фридрих замучил его угрозами, утомили сопротивлением поляки, забрали у него жизнь Чарторыйские, очернил клеветой гетман Браницкий. А в Саксонии он не всех своих врагов мог посадить в Кёнигштейн. Он был меланхолично грустный – и предчувствие забивало ему дыхание, но перед королем всё привык рисовать в розовом цвете.
Не спеша Август III обратил к нему лицо и взглядом, казалось, просит, чтобы его утешил.
– Брюль! Что ты скажешь? Что думаешь? Когда мы вдвоём бросим, оставим эту несчастную Речь Посполитую, они тут не пожрут друг друга?
Министр немного помолчал.
– Ваше величество, – сказал он тихо, потому что знал, что и его кто-нибудь мог подслушать, – если бы они немного пожрали друг друга, поредели, особенно бурные, думаю, что мы немного бы потеряли.
Король усмехнулся и погрозил.
– Особенно Чарторыйские, – добавил Брюль, – неимоверной гордостью ухудшают и беспокоят. Если бы им рога притёрли, всем было бым легче.
– А кто это сможет, – прервал Август, – если правда, что рассчитывают на действенную помощь императрицы?
– Её хвалят, но императрица, – добавил Брюль, – не посмеет вмешаться без причины; а она вам, ваше величество, не нравится?
– Мы имеем против них князя мечника, скорее воеводу Виленского, – поправился король, – это смельчак, неустрашимый.
– Вплоть до безумия смелый, – сказал министр, – это правда, также на Литве мутит и так, что на него все жалуются.