– Если попросит госпожа Нора, то, может быть, и придет, – настаивал Петрус. – Разве ж можно умирать без исповеди…
– Исповедь дают Господу, а не священнику, – заметила старушка.
Лицо ее при этом приняло выражение какой-то непонятной для меня задумчивой скорби. Петрус же, затронув близкую ему религиозную тему, был неумолим.
– Но по христианскому обычаю, – не согласился он со старушкой, – священник есть слуга Божий на земле. Он исповедь у человека принимает и на ухо Богу шепчет. Ежели вы добрая христианка, так исповедаться надо обязательно. Без исповеди в Рай не впустят.
– Христианка, – повторила старушка, отворачиваясь от Петруса так, словно бы ей были неприятны его слова. Она немного помолчала, но потом заговорила, все так же глядя в сторону: – Душа ведь не рождается христианкой. Она таковою становится после, когда тело, коему она принадлежит, подвергнут таинству крещения, и когда ее научат верить в Бога так, как учат этому в христианских церквях да монастырях. Но кто сможет ответить, кем была душа изначально? Каковою ее создает Бог? И почему Бог же, если Бог – христианин, то не создает душу сразу христианкой? Что говорят по этому поводу священники? – она вновь повернулась к Петрусу. – Что говорил тебе на сей счет твой пастор? Какой Бог создает душу человеческую? Разве грешной? Разве младенец грешен? Да и зачем Богу создавать изначально греховное создание?
Религиозному Петрусу суждения бабушки Марселлы крайне не понравились. Его искренне верующая душа была задета словами старой женщины, жизнь которой казалась ему всегда недостойной того, чтобы порицать христианское учение. Он встал, собираясь покинуть жилище ведьмы, но возле двери обернулся и обратился ко мне:
– Я приду вечером, чтобы проводить вас домой.
– Нет, Петрус, – сказала я. – Я не пойду домой. Бабушке Марселле нужен уход, и я останусь с ней до того момента, пока она не поправится или пока…
Я не смогла договорить, но и он сам меня понял.
– Ваша матушка не будет рада, – невесело заметил он.
– Ты ей расскажи все как есть, – убежденно произнесла я. – Она поймет, я в этом уверена.
Петрус ушел, и я осталась в домике, стоявшем на опушке леса, один на один с умирающей старушкой. Я была при ней шесть долгих, показавшихся мне практически бесконечными, дней, по истечении которых бабушки Марселлы не стало. Петрус каждый день навещал нас, но больше не обращался к старушке и не предлагал пригласить священника. Он приносил нам еду, набирал свежей воды из колодца и уходил. Все это время я не покладая рук старалась вылечить угасающую старушку, но силы покидали ее слишком быстро. Она будто бы таяла изнутри, и мне было ужасно больно это видеть.
В эти дни мы много говорили. Она как будто старалась рассказать мне все то, чего не успела еще донести за длительное время нашей дружбы. И еще, каждый раз начиная беседу, она словно хотела сообщить мне что-то очень важное, но отчего-то не решалась сделать этого.
Ее мучили сильные боли. То и дело старушке казалось, будто что-то внутри нее горит жгучим пламенем, или вдруг рвется, или же словно бы распухает. Часто от боли бабушка Марселла теряла сознание, и к тому же все эти дни она почти ничего не ела. Отвары, которые призваны были унять ее боли, почти не помогали, и я видела, что она очень страдает, хоть и пытается скрывать это от меня.
– Отчего же так больно? – отчаявшись, спросила я у старушки.
Это произошло за день до того, как она слегла окончательно. Я сидела рядом, держа ее за руку и не зная, чем еще могу ей помочь.
– Это чужие боли во мне мучаются, золотушечка, – ответила она и попыталась улыбнуться, но улыбка эта получилась такой вымученной, что мне стало еще больнее находиться рядом с ней.