Любопытно, что даже эволюция письменности в некоторой мере уводит нас из мира непосредственно переживаемого в мир абстрактных идей и целого ряда условностей. Тот же Теренс Маккенна пишет в связи с этим:
«Фонетический алфавит помог подвигнуть сознание в мир, акцентуирующий высказанное и письменное слово, и увести его из мира пиктографического образного понимания. Эти нововведения повысили возможность возникновения антивизионерского стиля культуры владычества».
Как видите, даже способ письменности отдалил нас от восприятия, свободного от стереотипов, навязал новые условности, новые абстракции, компенсировав тем самым ущербность сенсорного поля, достигающего сознания.
В таких условиях магия не могла развиваться: она была подавлена всей торжествующей культурой мышления и речи. Ускоренное развитие получил только один тип освоения мира – технологический. Именно с ним мы имеем теперь дело.
Глава 5. Хроника нашего бессилия
Сегодняшняя правда была настолько ложью,
что так и не смогла осуществиться.
Хуан Рамон Хименес
Олдос Хаксли (прекрасно чувствовавший, как человека на протяжении всей его истории раздирают Интеллект, несущий в себе отвратительное заточение, и Иррациональное – стихия, где все возможно, где мерещится магия и колдовство, а в конечном счете – бессмертие), искавший последнего Преображения не в христианских гимнах, а в белых кристаллах ЛСД, писал в своем философском эссе «Мокша: заметки о психоделиках и опыте визионера»: «Все природные стимуляторы, наркотики, релаксанты и галлюциногены, известные современным ботаникам и фармакологам, были открыты первобытным человеком и употреблялись с незапамятных времен. Одна из первых вещей, которую Homo Sapiens сделал со своими только что развитыми рациональностью и самосознанием, состояла в том, что он направил их на поиск того, как обойти аналитическое мышление и преодолеть его или, в крайнем случае, хотя бы на время стереть изолирующее осознание себя. Пробуя все, что росло в полях и лесах, он твердо придерживался того, что в данном контексте казалось хорошим, т. е. меняло качество сознания, делало его иным, отличным – неважно как – от повседневного ощущения, восприятия и мышления».
Стало быть, человеческий интеллект изначально в содружестве с языком погрузил психику в непроглядный мрак озабоченности, в осознание таких неприятностей, как одиночество, тоска по утраченному, страх перед тем, что может произойти, в темное однообразие самого себя; и каждый шаг разума, приближавший к производству и желанному комфорту, расчленял мир, производил кровавую вивисекцию над целостностью переживаний.
Можно, разумеется, отнестись к подобным высказываниям как к метафоре, преувеличению, однако в душе человека, жившего, скажем, 6–7 тысяч лет назад, всякое возведение чувства в идею, абстракцию, происходило долго и переживалось как отступление в бесплотное царство, где обитают неощутимые призраки, уловимые только вниманием, – а в ту пору сосредоточенное внимание требовало гораздо больше усилий. Человек действительно ощущал, как переживаемый им мир разделяется, рассекается, вновь соединяется; жизнь идеи была тогда бесконечно ближе к простой красоте пронизываемого ветрами пейзажа.
Австралийские аборигены настолько остро почувствовали вторжение разума в свой мир, что разделили историю мира на собственно историю и время сновидений; другие народы ощущали это не менее остро, но их катастрофа случилась на несколько тысяч лет раньше, и Время стерло из памяти этносов трагедию «перехода».
Возникновение государственного института стало завершением этого периода на «политическом» уровне. Тщательно разработанная теократия и есть воплощение интеллекта на уровне социальной структуры. На подобную тему много рассуждал Камю. Все тоталитарные режимы (начиная с самых ранних теократий и т. п.) противостояли по природе своей безъязыкому, аморфному опыту Духа. Когда европейское умствование докатилось до марксизма, другие философские школы уже понимали, что тоталитаризм и духовное развитие – вещи несовместимые.