Инвалиды закурили.

Северьян молчал. За десяток минут до срока начал деловито собираться. Переобулся в валенки, застегнул тулуп, вскинул вещмешки – один за плечи, второй на плечо, кивнул инвалидам и семейству коротко. Пошёл, неожиданно легко перенося своё мощное тело и умело держа равновесие в вагоне, как на качающейся палубе корабля. Поезд завизжал и притормозил у полустанка. Северьян ловко спрыгнул, не дожидаясь остановки вагона, и пошёл, ни разу не обернувшись, через заснеженное поле к чернеющему впереди лесу. Дошёл до леса, вздохнул всею грудью воздух и прошептал что-то.      Потом громко и дико закричал во весь голос нечто нечленораздельное…

Затерялось эхо среди леса. Небо висело чёрным непроницаемым куполом с единственной синей, холодной звездой. Северьян улыбнулся сам себе и пошёл лёгким, до странного бесшумным для его громоздкого тела шагом по снегу. До дома было каких– то семнадцать километров.

Тишина была такой, что слышал Северьян стук своего сердца. Пока ехал, вспоминал о доме, а теперь нахлынуло другое. Непривычная фронтовику тишина – а слышал он её такую впервые за три года. Госпиталь и тыл не в счёт, там тишина другая, гнетущая и тревожная. Знаешь, что или сосед по палате вот-вот будет стонать, или ворвутся в неё командирские крики и команды. А здесь тишина обволакивала его как ватный кокон. Саван тишины. Но вдруг… всё стало другим. Запахло чем-то ещё более свежим, воздух стал прозрачным, как вода, потом загустел и будто малюсенькие льдинки-пылинки в нём образовались. Вот понеслись они, мерцающие-невидимые, снизу вверх, заискрились, завихрились, закручиваясь в разноцветные столбики, устремились в бескрайнюю высь…

Северьян остановился, сбросил мешки на снег, снял шапку. Он знал, помнил это состояние мира. Не раз, но и не часто видел Северьян великое великолепие Севера. Родное небо встречало его, и по щекам заструились неудержимым потоком густые, благодарные слёзы, солёные и чистые, как вода Студёного моря. Он успел перекреститься, как леса впереди него не стало. И тёмного края земли не стало. Небо упало на землю, и кто-то огромными руками распахнул невидимый занавес, отделяющий чудо от зрителя. И заполыхало прямо у него перед ногами, застилая всё вокруг синим, зелёным, фиолетовым непередаваемыми словами цветами, зарево– сияние! Колыхались молчаливыми волнами складки-валы занавеса, полыхало зарево, выливая потоки немыслимо-белого, чистейшего света, переходя в голубое и чёрно-синее… И вновь перекатывая новые цвета, добавляя желтоватого, розового и перечёркивая всё вновь зелёным, бирюзовым и снова синим… Небо бушевало красками, а маленький человечек стоял, еле дыша, пока не выплакал всё, что нужно было.

Высохли слёзы на щеках Северьяна, и в такт им стал задёргиваться занавес северной сцены. Бледнели краски, таяли в воздухе, оставляя следы как от морской пены на весу. Вот истаяли и они… Снова стал виден лес, и деревья, и небольшая сопка и темнеющий на глазах край неба, за которым был его дом. Северьян вздохнул счастливо, надел шапку, накинул мешки и зашагал своею дорогою, невольно прибавляя шаг и помогая себе руками, как лыжник.

В благоговении и душевной чистоте отмахал он первые несколько километров, не особенно замечая знакомые с детства камни-валуны, замёрзшие озёра, прогалины и сопки. Ноги несли его самой короткой дорогой, а душа, очищенная слезами, была в кои-то веки лёгкой, невесомой. Потом мысли вновь взяли своё. Всплыли из памяти отрывки, картинки, эпизоды. В поезде в основном отдыхалось, мечталось, наблюдалось за людьми в обычной, не военной обстановке. Интересно было, а скорее отвычно. Теперь родные места вновь напомнили ему о его жизни, думать о которой всерьёз за три военных года было некогда. Точнее, ни к чему было думать. В первый год выжил чудом, во второй везением, в третий – и тем и другим, да ещё и умением. Как будет дальше – кто знает, да только и пройдено за двадцать девять лет немало. Самое время вспомнить, толково рассудил Северьян, по прозвищу Молчун или Шатун. И то и другое к нему подходило в самый раз. Первым окрестили дома, а вторым – в армии. Только мало кто и дома и в армии ведал, что Северьян ещё любил думать, наблюдать да подмечать. Глаза заменяли ему пустую болтовню, а уши давали пищу для дум. И ещё Северьян любил читать, так что, вопреки общему мнению о том, что он нелюдимый медведь, внутри его была к двадцати шести годам крепкая платформа-база, а на войне он получил прямо-таки воз новых знаний и море поводов для размышлений.