Поляна № 1(1), август 2012 Коллектив авторов
Татьяна Кайсарова Так задумал Творец
Случайное смещение погод
Александр Литвинов Как хочется жить!
Брату моему Виктору и его сверстникам,
изведавшим рабства немецкого.
Я – ОСТ 3468. ОСТ потому, что я русский. Мне от роду 14 лет. Во мне страх и глухая тоска. И тяжелая слабость в ногах.
Я тележку качу по проходу меж гудящих прессов. В тележке моей тяжеленной обрубки стальные – листовые отходы работы прессов.
А вокруг меня немцы. За прессами стоят тоже немцы. Это «Фольксваген», завод.
Мамка родненькая, тут Германия самая страшная!
По проходу за мной ходит с палкой хохол-полицай, надзиратель мордастый. Я боюсь его палки! Бьет меня без разбора. Бьет не только меня, но, мне кажется, что меня бьет сильнее и чаще других.
Бьют не только хохлы-надзиратели, но и немцы-охранники бьют.
Бьют за то, что совок к концу дня стал тяжелым и просыпался мусор железный; что, держась за тележку, я стоя уснул на секунду какую-то; что распухшие ноги я долго в колодки вдеваю; что голову поднял, и выпрямил шею, и глянул в глаза полицаю-предателю.
Бьют по самым болючим местам. Иногда просто так палкой врежет и матом покроет, чтобы сон от себя отогнать.
Под одежками-тряпками наши голые кости. И палками бьют по костям… Все по старым болячкам! Для новых болячек на наших костях уже нету места.
Враги вокруг нас день и ночь, день и ночь…
Ждем отбоя, как самую светлую радость. В темноте хорошо пошептаться друг с другом. Помечтать… Вот придет наша Красная Армия – и мы будем ловить полицаев и немцев-охранников! Посмеяться тихонько можно…
Внезапно приходит сон. А во сне мы и стонем, и плачем, и родным своим жалимся, жалимся.
Мамка родненькая! Вечно хочется есть. Есть и спать. И забиться бы в щелочку маленькую, чтоб не видел никто и никто б никогда не нашел.
И мне кажется: я никогда не наемся. И домой никогда не вернусь.
Если б я знал, что ждет меня тут, я б не дался тогда полицаям, что пришли и забрали меня 12 мая 43-го года.
Не вспоминал бы тот день, да он забываться не хочет.
Мы только сели обедать все вместе: Вася, Петя, Шурик и вы с теткой Полькой. А Клаве, как мамкиной дочке, ты борщ отнесла в ее комнату. Только сели – они и явились!
С винтовками двое.
Я твой борщик щавелевый только попробовал, мамка моя! Пару ложек успел отхлебнуть. Тарелка моя почти полная так и осталась стоять. Там и ложка моя. И хлебца кусаник остался.
Теперь кажется мне, что обед недоеденный тот до сих пор меня ждет на столе.
Те полицаи по дороге сказали, что застрелят меня, если я побегу. Лучше б я побежал!
До отправки в Германию нас под охраной держали в здании банка по Коммунистической улице.
Охраняли полицаи, с утра уже пьяные, поэтому нам удалось убежать. Помнишь, как прилетел я домой? Я тогда не один убежал. Со мной были хлопцы из Людкова и с нашей Замишевской улицы. Перед этим побегом нам передали тайком, что в задней стенке уборной, что во дворе у забора, оторваны доски и держатся только на верхних гвоздях.
Когда вывели нас на прогулку во двор, все, кто знал и не струсил, в уборной доски раздвинули – и через забор в огороды. И все, кто удрал – по домам разбежались. Вот дураки.
Нас, как котят, похватали и в банк. И охранять стали немцы уже, а не те полицаи.
А 15 мая во дворе банка построили нас и девчонок и под немецким конвоем погнали на станцию.
По Первомайской погнали, потом по Кузнечной (ныне улица Ломоносова).
На Первомайской, у почты, нашу соседку увидел. Обрадовался! А как настоящее имя ее – я не знал. Только прозвище помнил. И крикнул:
– Говнокопиха! Тетечка! Ради Бога, прости! Я не знаю, как тебя звать!
– Ульяна я, детка моя! Ульяна! Куда ж это гонят вас, родненький? А… Наверно в Германию гонят?..
– Дак в Германию, тетечка! Мамке скажи, что нас гонят уже! Нихай прибегае на станцию!
– Скажу, деточка! Щас же скажу!
И заплакала тетка Ульяна. И побегла скорей на Замишевскую улицу. А мне стало как будто бы легче…
У железнодорожного клуба, когда нас по Кузнечной гнали, к Вальке Высоцкому, что с Харитоновской улицы (ныне ул. Чкалова), собачка домашняя кинулась. Провожать прибежала вместе с сестрами Валькиными – Алкой, Надькой и Людкой.
Как собачка та рыженькая к Вальке ластилась! Как она ему руки лизала! Скулила, как плакала.
Мы вокруг Вальки с собачкой столпились. Колонна смешалась и остановилась.
И тут немец носатый к нам в колонну вломился. Раскидал, расшвырял нас по-зверски, и собачку ногой из колонны вышиб сапогом своим кованым.
Закричала собачка пронзительно-больно, а нам сделалось страшно. Мы притихли. А Валька заплакал…
Каждый понял, что ждет его там, в той Германии.
А потом на Вокзальной улице, у фонтана сухого, где скверик, деда Быстряна увидел с козой. Всегда мы смеялись над ним и дразнили, что веником мух от козы отгоняет. И зачем мы дразнили? Вот дураки. Прости меня, дедушка миленький, что дразнил Козлодоем…
Сколько дуростей делал я, мамка моя!.. А тебе сколько крови попортил!.. Прости меня, мамочка родная… Только на каторге этой понял, что ты, моя мамка, – святая… Сколько раз ты спасала меня в Неметчине этой фашистской. И я теперь знаю: всегда ты со мной. Где-то рядом. Среди гула прессов я дыхание слышу твое. И голос твой слышу. Только слов разобрать не могу. А мне говорить с тобой хочется. И я говорю, говорю, будто ты меня слышишь. И я все рассказываю, и в мыслях письмо составляю тебе, мамка родненькая. Каждый день составляю. Большое-большое письмо. На всю мою муку! Единственное.
Мысленно мы в Новозыбкове… И бываем везде, где нам хочется быть. Видим всех… Видим все, чем вы там занимаетесь… Я вот вижу свой двор, вижу кур с петухом-драчуном. На цепи вижу Эрика нашего. Вот тетка Полька что-то курам сыпанула, а Эрика не покормила.
«Тетка, опять про собаку забыла!» – крикнуть хочется мне.
«А будь он неладен, собака твой! – тут же слышу в ответ. – Пользы нет! Одно гавканье только…»
Я всегда в Новозыбкове, мамка моя…
В день тот последний, когда нас пригнали на станцию, то запихнули в вагоны товарные, где до этого были кони. Немцы мокрый навоз как попало убрали.
Конвоиры смеялись и носы воротили, а нам было некуда деться.
Ты успела к вагону, когда двери еще не закрыли.
Я помню глаза твои, мамка… Ты говорила мне что-то, говорила… Меня подбодрить старалась. Улыбнуться пыталась. А я глаза твои помню, как они плакали сами собой, мамка родненькая…
Кто нас провожать пришел, перед дверями вагонов столпились. Стали советы давать, как нам быть в той Германии, будто они уже там побывали. Заторопились. Заговорили все разом, потом стали кричать.
Помню, что ты успела сказать:
– Гляди там, сыночек. Крепко не бойся чего… Я тут буду молиться. А ты на рожон там не лезь. Будь похитрей и себя береги…
А как тут беречь себя, мамка моя, – не сказала.
Когда двери вагона закрыли, мы из люков под крышей попеременно выглядывать стали. И видели, как на перроне длинный такой офицер успокаивал вас. Он по-русски сказал, что в Германии нам «будет очень прекрасно».
После слов его все, кто пришел провожать, заплакали больно…
И тут поезд пришел «Москва-Гомель», и наш вагон к пассажирскому поезду подцепили. Все мы в городе знали, что поезда до Москвы не доходят, а только до Брянска. Что Красная Армия гонит фрицев назад и скоро придет в Новозыбков.
Когда тронулся поезд, девчачий вагон заревел. Так ревел, что мы слышали даже в вагоне своем, пока поезд не разбежался и грохотом все не заглушил.
Когда прибыли в Гомель, нам дали напиться воды. И только напились, как налетела бомбежка. Наши бомбили!
Того самого немца носатого, что собачку ударил, убило.
– Так ему, гаду, и надо! – сказали мы все.
Мы за дорогу сдружились. Друг для друга мы братьями стали.
В нашем вагоне ехал Толик Дыбенко из Людкова, а с нашей Замишевской улицы – Юрка Присекин и Толик Улитин. А с Харитоновской улицы, кроме Вальки Высоцкого, был Володька Курлянчик.
А потом был Бобруйск. А в Бобруйске комиссия. Немцы-врачи в нас искали заразу какую-то. Каждый очень хотел, чтоб нашли у него. Не нашли.
Потом была Польша и лагерь какой-то. Наших девчонок оставили там, а нас потащили дальше.