Их имена уже полушутя соединяли вензелем и звали комнату в Лебяжьем приютом убогого чухонца Данилы Яковливена, и наконец они, как будто уступая всеобщему ожиданию, поженились и переехали жить к ней на Аэропортовскую. Туда же перекочевал и кружок, который, однако, начал как-то разбредаться. Из самых лучших его учениц превратившись в довольно посредственную жену и очень скоро родив, Даша перестала делать сообщения и даже слушать их, и они через четыре года разошлись, а еще через два она с дочерью Поликсеной и новым мужем, художником-додекалистом Проскуряковым (он писал акриловой смолой огромные полотна – морские закаты с парусами, леса до горизонта с птичьего полета, вообще панорамы – и потом разрезал их на двенадцать картин меньшего размера – непременно на двенадцать, – ставил в рамы, для каждой серии особенные, и продавал в розницу либо за вздутую сумму всю дюжину в одни руки), уехала в Германию.

Павел Михайлович, ее старший брат, известный искусствовед, прямой осанкой и изящными сухими чертами походивший на англиканского епископа, не одобрял этих домашних семинаров, ни первого, ни тем более второго брака сестры, но ничего не мог поделать, и перед самым ее отъездом из Москвы, доказывая ей в телефон и уже не сдерживаясь, что Проскуряков, со своим наглым взглядом и отвратительной улыбкой, хлещущий пиво прямо из жестянок, цыкающий зубом и после обеда объявляющий во всеуслышанье, что у него от супа чреволюция в животе, – никакой не художник, а ничтожество и прохиндей и недостоин ее мизинца, – внезапно умер от разрыва сердца, не успев в негодовании бросить трубки на какое-то слабое Дашино возражение, и когда та, не получая ответа на свои повторные «Паша? Паша? Ты куда-то исчез», примчалась к нему на квартиру, трубка еще немного раскачивалась, свисая с кресла на пружинистом проводе.

4

Митя Ливен, тогда студент классического отделения, получил телеграфное извещение о смерти отца только на третий день и на похороны опоздал, возвратясь в Москву «с раскопок», как называлось довольно безалаберное и бездарное провождение времени в археологическом лагере в Крыму. Павла Михайловича похоронили рядом с женой, на одном из старых внутренних кладбищ Москвы, которые, как и тюрьмы, были в те годы известны только ездившим навещать своих. Митя постоял над свежезасыпанной могилой с брошенными прямо на комья глины белыми гладиолусами, незнакомыми ему желтыми мелкими цветами и лилиями в двух горшках и, набрав воды в большую железную лейку, стоявшую около колодца в аллее, задумчиво полил и срезанные цветы, и едва живые от сильного солнца лилии, и очень живыя белые и бархатно-красные маргаритки, посаженные у матери, забрызгивая их грязью и тут же смывая ее, пока вода в лейке не иссякла, и пришлось еще раз тащиться к колодцу. Надгробный камень сняли, чтобы выбить новую надпись: на его месте была разворошенная земля, и могила казалась обезглавленной.

Через год, окончив курс в университете и проваландавшись несколько месяцев без дела, он по совету всегда довольно к нему равнодушного, как ему казалось, Николая Львовича и вопреки мнению благоволившего к нему профессора Крачковского не стал держать на магистра и уехал в Париж, где поступил в аспирантуру, а еще через год женился на бледной, тоненькой Ане Безпаловой, внучке русского полковника. С ней он в праздники отстаивал долгие всенощные (она произносила это слово с ударением на втором слоге) в соборе на рю Дарю, хотя сам был тогда человек совсем нецерковный. Однако, поддаваясь ее мягкому настоянию и к изумлению знакомых, он поступил в заочную семинарию и переменил научную тему своих занятий в университете с мистики Плотина на гомилетику Златоуста, благо оба были в компетенции одного и того же профессора, одновременно служившего греческим священником в Мэдоне. Саше было уже три года, а Грише полтора, когда еще до формальной защиты магистерского сочинения ему предложили младшее место преподавателя в Троицком колледже в Дублине. После рождения Гриши Аня как-то незаметно привела его к мысли о служении, и на Успенье, еще до их переезда в Ирландию, его поставили во чтеца и иподиакона, а через две недели, на престольный праздник в соборе, рукоположили в дьяконы. Он всегда писал свое имя «Дмитрий», не задумываясь и не представляя себе другого способа; но Аня считала, что этим выдавливаньем первого «и» русская интеллигенция была обязана