И вывод тут единственно-верный и вполне научный: не все еще открытия открыла наука, многое сделано, но еще больше у нее впереди.
Потому-то поэт-писатель, драматург, и эссеист, и ученица фосьмово фласса, фишущая фочинение, – да что там! Ткните пальцем в первого попавшегося человека, – вот он, по пояс в снегу у колючей проволоки стоя выводит головешкой на дрожащем от ветра листе железа: «Рафиоакфифные отфофы! Беф сфецфофтюма фе ффодить!» – одним словом, всякий, кто работает с буквой, понимать должен: от её много чего зависит!
Тамара
– Дети ничего не боятся – считается, что ничего не понимают. А что, собственно, понимать? «Мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года»… Вы знаете Мандельштама? Стихи – вещь абсолютно ясная! – тут его детская голова упала на грудь и реденький седой пух приподнялся над ней.
– Кажется, сквозняк! – подумала Тамара, – встала и закрыла окно. В холле было тихо. – Спит, что ли?
Но он не спал. – «Наши зрелые года» – просто глупость человеческая! Мы полагаем, зрелость – это когда знаешь точно, чего тебе надо и как это сделать, и сколько у тебя сил… А это пора, когда ясно, что уже ничего не надо, что сделать ничего нельзя, и сил уже нету и больше не будет, но все и так хорошо… с тобой, – и без тебя! Человек стоит, расправив ветви, листва шумит… а у корней – свежая вода[14], и все хорошее на этом свете делается само по себе. Тамаре показалось, что он заговаривается: Какие ветви? Как это – само по себе? – Вот окно же закрылось! – сказал старик. – Я и подумать не успел, а ты уже вскочила… Да… О чем это я? Когда-то люди знали, кто они, а мы… забыли. «Вши в волосах на моей груди – что кузнечики в траве», как сказал Басё. Но вы скажете «вши – это плохо».
Старичок устал. Паузы в его речах становились все длиннее, одна из них тянулась так долго, что он едва слышно захрапел. Это был совсем сухонький маленький старичок, когда-то он был важная птица, но врач рассказывал об этом на своем «высоком иврите», а не на «иврит-кала», который Тамара учила в ульпане[15], да так и не доучила. Старичков и старушек у нее было одиннадцать, потом десять, а потом восемь, как в песенке о поросятах, которые купались в море. На их места тут же прибывали новенькие. И с ними, непривычными, было еще тяжелее.
Когда-то Тамара очень хорошо знала, кто такой Басё. Она увлекалась поэзией и умилялась, и восхищалась. Но жизнь прошла как-то так, что теперь, на склоне лет, стихи вызвали у нее совсем иные ассоциации: мысленно она видела жирных вшей, ползающих по впалой груди среди бледных старческих волос. Ей хотелось санировать этого Басё, выкупать в ванне и накормить рисом – у них на кухне всегда оставалось много риса и куски курицы… Впрочем, скоро Тамару вышибли из бейт-авота[16] – за ум. Она слишком старалась. Делала по-своему, да еще и других учила. Может, оно и правда было лучше, да только всем мешало – сиделкам, сестрам, а иногда и врачу. Сиделки шушукались у нее за спиной и делали мелкие гадости. Это страшно ранило и казалось ужасной несправедливостью – ведь она так старалась помочь! Как раз накануне старичок умер – тихо, в своем кресле на колесах, именно там, где они говорили в последний раз, перед стеклянной стеной холла. За стеклом был сад, а в нем зеленые деревья, кактусы и розы, и на всем этом целый день лежал снег. – Такая редчайшая красота и такая прекрасная смерть! – подумала Тамара.
Вскоре она сама залетела в больницу – в психиатрическое. Дети ее навещали редко, у них была своя жизнь, а у Тамары уже не было. В больнице она познакомилась с Алиной, но Алина была совсем как родная дочь – все делала по-своему, и вскоре они разъехались, после того, как прожили вместе полтора года. Сын отдал Тамаре старый компьютер, и она связывалась со всеми при помощи «Skype». Дети звонили редко, а Алина наоборот – звонила по пять раз в день – у нее были планы, и ей было совершенно необходимо, чтобы Тамара ее выслушала. Потом планы рушились, и все повторялось сначала.