В дороге бабушку разбомбили дважды – так что старшая чуть не рехнулась, а младшая писалась до 17 лет. Четырнадцатилетняя «тетя Муся», которая в 33-м году пухла от голода у себя «на селi» сперва считалась как бы няней, а когда началась война, бабушка вписала ее в аттестат и заимела третью дочь.
Муся мне рассказала, как они стояли на какой-то станции у киоска, где продавали мыло, рядом лежал мужчина в ватном комбинезоне и просил пить, а внутренности у него вывалились на асфальт. Кругом горело, а самолеты зашли еще по разу, так что они оглохли и не слышали друг друга. Всё стояли, где им велела мама, пока ее не привели, – в зимнем пальто, с чемоданами в руках. Кто-то ей сказал, что в тот киоск попала бомба, тогда она открыла чемодан: «Я пойду их искать… а как я буду искать без пальто?» Пальто было надето шелковой подкладкой наружу.
А еще до того один врач в поезде посоветовал подложить меньшую к больным скарлатиной: «Она у вас неплохо выглядит, – чем ребенок младше, тем легче переносит!» У нее как раз начался жар, но тогда не заметили, а врач со своими таблетками куда-то пропал и они его больше никогда не видели.
Муся сидела на скамейке. За оградой сквера по мостовой грохотали автомобили. Платье у нее было клетчатое, а руки сложены под грудью. Мне тогда было тринадцать лет, и она считала, что я уже большой.
Врач тот как в чистую воду глядел – переболев скарлатиной, моя тетка чуть не умерла от кори. Потом, когда плыли в Красноводск, горело море. Огненные столбы вставали прямо из воды, вода была багровой, а пароход шел на огонь. Тетку держали на руках – то Муся, то старшая сестра, а она со страху снова описалась и оглохла. Потом ей объяснили: это немцы подожгли танкер.
Как-то на перемене, после урока истории кто-то припомнил текст немецкой листовки: «Бей жида-политрука, морда просит кирпича» – прямо про моего дедушку. Но я упорно воспроизводил в уме картину: горящий самолет несется к горизонту и под ним раскрывается купол парашюта.
Мне нравился тот Никодим. Он был очень умен. Когда работал на пуговичной фабрике, то таскал домой кости, вываривал, а потом относил назад. Получалось столько бульона, что хватало и на соседей. Набегали со всей улицы – каждый со своей посудой. И все молчали…
– Бабушка, как же ты могла?
– Это я начала войну? Бог рассудит… Если он есть! – И посмотрела сквозь толстенные линзы огромным, как у лошади, глазом.
Пухлая ляжка елозит по моему лицу. Сзади кто-то поддает коленом. Плакать нельзя – это стыдно!
– Ку-уда ты, пупсик! – чья-то рука хватает за ворот, надвигает фуражку на самый нос. Вся лестница забита ими. Жаркие, пахучие тела – не шевельнуться! Они же курят! В уборной… Хихикают! А эта дрянь специально…
– Доогие ольники! Уваа… дители!..аздника! Я… ада приветствовать ас на… пусть… том году… тересными… а ужба епкой!.. олезный трут… а также хрупп лённого дня!
– Урра-а-а! Га-аа!
Мой отец всегда улыбается ей. А она делает ему «глазки».
Сомкнутые над переносицей брови похожи на черную птицу.
Старшеклассники дразнят ее «узбекистон».
Она курит «Сальве». Кто-то ей привозит. От этого развивается туберкулез – как у моего отца. Все время лечится и курит. Однажды я высыпал папиросы в унитаз. В уборной шесть ламп, над дверью оконце, а в коридоре шесть счетчиков. За квадратными стеклышками железные колесики меряют электричество. Я вспомнил Нёму. Он всегда курил в уборной. По ночам влезал на унитаз, читал стоя и курил. Их лампочка была под самым потолком. Нёма тоже был влюблен в нее, но она «на него плевала» – так он сказал. Она гуляла с офицерами и курила. «Нёма повисывся!» – закричала Муся, увидев в дыму под потолком желтое лицо. А он просто читал.