Лих зажег масляную лампу – цветного стекла, с завитушками, из самой столицы – и в ее желтом свете вгляделся в лица матери и сестрам. Зареванные, опухшие. Одна бабка Люта не зареванная, а злая.

– Кто приходил? – придушенно вымолвил Лих. На таких-то, зареванных, и не рявкнешь как следует.

– Огневичи, из Малых Смешан, – вполголоса ответила бабка. Странно было слышать от Лютой тихие слова; вообще-то бабка она громогласная.

– Сколько? – Лих уселся на лавку, сложил руки на столе, чтоб были под приглядом. Неладно будет, если взбесятся и натворят бед в доме.

– Толпа, – шмыгнула носом сестрица Румяна, но младшая Карина поправила:

– Четверо.

– И самого меньшого взяли, дубье об них обломать, – добавила бабка. – И сестер привели, хори поганые! – Голос Лютой окреп, ему возвращалась прежняя сила. – Но девки в цветник не пошли, с дороги визжали, б… – Бабка прикусила язык, глянув на внучек.

Румяна приободрилась и зачастила:

– Вот и нагрянули всей толпой. Будем, мол, власть князя укреплять. Через нового владыку, да. Старых, то есть, топтать и отменивать…

– Отменять, – поправила младшая.

– И ну отменять в наших цветах! Рвали, топтали, швыряли. Ясенек, бедный, лаял – надрывался… его пинали! – По круглым щекам Румяны скатились слезинки.

– Два раза пнули. Самый старший и младший, – уточнила Карина.

– Помолчи, умная! – вмешалась мать. – Обе языки придержите!

Она повернулась к сыну, но вдруг отчего-то смутилась, спрятала руки на колени, под вышитый фартук. Лих успел заметить, что руки исцарапаны, на костяшках – ссадины. Неужто мать дралась с дурными мальчишками?!

– А вы что? – спросил он, наливаясь медленной яростью.

– Мы их водой обливали, – сообщила Карина. – Прямо из колодца. Бабушка кнутом стегала и крапивой. Но они не боялись. Хохотали и…

– Помолчи! – оборвала мать и поднялась с лавки. – Пришли и ушли. А цветы новые вырастут. Лишек, обедать будешь?

– Буду. Огневичами. Сейчас пойду и вразумлю поганцев. А после разумными пообедаю.

Сестрицы захихикали, и даже бабка Люта усмехнулась. Однако мать сверкнула глазами, уперла руки в крутые бока:

– Никуда не пойдешь!

– Пойду.

– Ты слыхал, что мать сказала? Не пойдешь!

– Пусть идет, – впервые поддержала внука Лютая бабка.

Если б не пил он сегодня сладкий огонь и не бегал сквозь дождь, то и не понял бы, почему бабка на его стороне. А так смекнул: она думает, что в Малых Смешанах ему наваляют как должно; станет Лих тише да покладистей. Ох, хитрая! А мать испугалась, что сына прибьют.

– Пойду, – сказал он, зная, что лупить мальчишек не будет, а потолкует с их отцом и дедом.

Встал с лавки – высокий, сильный, непривычно гибкий и ловкий.

Песик Ясный тявкнул из-под стола: куда, мол, хозяин, на ночь глядя?

А мать метнулась вон из горницы, загремела чем-то на веранде. Лих ожидал: взяла коромысло, чтобы дать в лоб непокорному, и приготовился отбить удар. Однако едва шагнул через порог, как в лицо шарахнуло водой.

Сестры в горнице завизжали.

– Сказано: дома сидеть! – прикрикнула мать, отставляя пустое ведро.

Лих потряс головой, слизнул воду с губ. Вода в их колодце вкуснющая, но холодная – смерть.

– Мать, зачем ты?…

Она лишь кулаком погрозила – исцарапанным, в ссадинах.

Лих побрел к себе, оставляя мокрый след. Одежда холодила тело, и оно становилось медленным и неуклюжим.

В комнате, не зажигая свет, он плюхнулся на лавку под окном, стянул липкую рубаху. Отстегнул нож с пояса. Руки едва шевелятся. А надо еще разуться и выбраться из мокрых, намертво прилипших штанов. Это уже не по силам. Лих сидел под открытым окном, растерянный, уничтоженный. Снаружи тянуло вечерней прохладой, и его передергивало, от ног вверх ползла ноющая боль.