Стали, став вместе на глыбу, умнёвики поучать и, конечно, падать в глазах. А став падать в глазах, стали уменьшаться. А как уменьшились до роста много ниже себя, так сами и поспешили с глыбы упасть. Было больно.

– Да, для трибуны не очень. Нужна такая, чтобы слышали все, а расти и еще и вниз… чтобы ни-ни… ни кому…

– Никому… Ни-ни!

– И надо бы восстановиться…

– Надо бы…

А четвёртая глыба благополучно приползла к тому же холмику и положена рядом с такими же, как и она, гигантскими камнями.

Положение крыши

Слабачок возложил на себя пятый камень. Он был длиннее и ниже остальных.

«Опять в нагрузку возложат что-нибудь или кого-нибудь», – Слабачок подумал и не ошибся.

Впереди толпы оказались песнивьёвики. Они только что вернулись с большего межлесного фестиваля. Прослышав про лилипута атлета, тягающего гигантские глыбы, пришли убедиться.

Им обрадовались:

– Наконец-то развеселёвики – песнивьёвики пожаловали.

– Будет кому муравьерод потешить.

– А то всё читают-поучают!

– Провозглашают!

И их с их деревяшками-звучашками затащили, поставили и оставили.

Песнивьёвики, над всеми быть привычные, чтобы быть для всех, не стали медлить:

– Возвысили торговлю, памятники, идеалы и слово!

– А мы… мы… мы… сегодня возвысим голос!

– Я тебе возвышу!

– Молчи, дурак!

– Вчерашний кузов, пьедестал, трибуна, сцена речи (!) сегодня станут сценой звуков!

– Во надёргаемся!

– Во нажуёмся!

– Я тебе нажуюсь!

– Будем так орать, что ушки лопнут!

– Так барабанить и бренчать, что лес разбежится!

– Не томите!

– Зажигайте!

– Да не тебе. Туши балбес!

Муравьи одни кричали и прыгали, другие, опустив головки, хотели уходить. Одни из песнивьёвиков уже только начали расти в чьих-то глазах, а в других и так были огромны. А оказавшись на камне, стали расти и на камне. Другие не были большими ни в чьих глазах и не росли и на камне.

Вдруг, когда они заиграли, всё перевернулось вверх дном. Те, которые прыгали и скакали, ожидая радость звуков, перестали скакать и прыгать, кричать и улыбаться, а стали вдруг злиться и опять кричать, но недовольно от разочарования в звуках. И те, которые в их глазах были идолами звуков, теперь в их глазах уменьшались, уменьшались и превращались в карликов.

А другие, тоже из тех, для кого должны были быть звуки, но не ждали радости, подняли, неожиданно для себя, сияющие глаза. И те, которых они считали карликами, стали расти в их глазах. Поэтому рост песнивьёвиков то увеличивался, то уменьшался, из-за их изменений в глазах тех, для кого они звучали. А вместе с их ростом менялся и их цвет, и от них свет. Но их серо-черные тона сменились на многоцветья радуги. А включившийся в них свет залил собой «сцену» и ослеплял всех, кто не отрывал от них глаз.

– Ой, сплошная светомузыка!

– Почему они больше не кричат и не хрипят?!

– Почему не визжат их струны?!

– И не рвутся?

– Они поют, как те, кто больше нас?!

– Как те, кто парит!

– Безобразие!

– Здорово!

Песнивьёвики и сами не понимали, почему они не хрипят, не визжат, не грохочут, и не рвут струн. Они пели, сами удивляясь, как соловьи, как флейты и органы. Они играли, как оркестр у людей. Мышиные ворсинки их париков не поднимались, как обычно, дыбом, наподобие иголок у ежей, а подросли и теперь развевались на ветру, как водоросли в реке.

Так песнивьёвики, катаясь на Слабачке, пропели весь день то и так, чего никогда и так не пели.

Камень стал как бы притягивать тех, которые могли что-то всем показать. Выскакивали и кувыркались, и переворачивались в воздухе и, лёжа на спинке, по сто камешков перекидывали, всеми лапками. Один жонглер так даже жонглировал десятью муравьишками!