Днём она отвратительно вела себя на пересдаче – она не знала дату Октябрьской революции (юбилей отмечали же как раз на днях, идиотка), а когда Зенкевич возмутился по этому поводу, она стала ныть, что к его предмету это отношения не имеет. Имеет – и наипрямейшее, настаивал преподаватель литературы Зенкевич.

Он сидел в полумраке недавно снятой квартиры, в которой почти не было мебели. Свет горел только в коридоре, так что комната была освещена лишь частично. Кудрявые волосы, бороду и очки профессора из мглы выхватывал свет дисплея ноутбука.

Зенкевич подумал, что, может быть, зря так взъелся на девушку. Ну, переволновалась, ну, забыла пару фактов. Скоро зимняя сессия, так что застарелые пересдачи приносят, наверняка, куда больше нервов (точно Зенкевич сказать не мог: сам никогда и ничего так долго не пересдавал). А так – нормальная, наверно, девушка, и к тому же симпатичная. Всё при ней, вот только с литературой нелады.

Но с каждой следующей фотографией его лицо становилось всё более хмурым. Судя по всему, девушку интересовали преимущественно накачанные татуированные мужчины, безвкусные кепки, тонкие шпильки и автопортреты со случайно подвернувшимися третьесортными знаменитостями. Это был самый мерзкий тип молодых людей, с которыми Зенкевичу приходилось иметь дело. И с каждым годом численность этого типа трагически нарастала.

Зенкевич с отвращением захлопнул её страничку. Потом заварил чаю, прикурил сигарету и сказал себе: «Но всё-таки долго мурыжить её не буду».


Гастарбайтер Фёдор (а в сущности вполне себе Фархад) обновлял кухонную плитку в квартире, которую снимал рафинированный университетский профессор. Фархад был доволен этим подрядом, и планировал справиться за два дня, но уже первым утром, встретившись в подъезде с профессором, он почувствовал к нему резкую неприязнь или даже отвращение.

Всё в словах и поведении профессора было ему чуждо и неприятно: эти растрёпанные кудрявые волосы, эти вроде не то «молодёжные», не то «стариковские» очки, этот аккуратный наряд и главное – его речь, изворотливая и многословная. Его манера говорить подразумевала, что он хочет объяснить мысль как можно подробнее, но на деле выходило наоборот – смысл высказывания от слушателя утаивался.

Вечером, когда профессор вернулся со своих лекций и выпускал Фёдора на улицу, он увидел, какие у него длинные холёные пальцы, и едва удержался от того, чтобы не полезть с ним драться – так его распирало от отвращения.

Выйдя из дома, он позвонил товарищу постарше и поопытнее: мол, сходи за меня доработай. Там несложно. А у меня что? У меня дела. Оплату хоть всю себе забирай, брат.

Договорились – отлегло. А то чем шайтан не шутит – придушил бы очкарика прямо там, на месте – а потом расхлёбывай.


Каждый год с наступлением морозов Морозов погружался в нестерпимую тоску. Казалось, весь знакомый ему мир летел навстречу неведомой угрозе – столкновение с ней было фатальным и неизбежным. А сам Морозов был атлантом, который, вместо того, чтобы держать на плечах более устойчивую конструкцию, был по ошибке помещён на нос корабля, несущегося прямо на скалы. Он должен принять удар первым.

А тут как раз этот низкорослый чуркобес – скрытая угроза, насмешливый вестник грядущей катастрофы.

В голове Морозова едва ли проносились столь возвышенные слова. Ему было не до этого: он каждый день упорно тренировался, чтобы быть готовым к любому вызову. Со временем он и сам стал напоминать скалу; грозным коромыслом выступало нагромождение мышц прямо у него из-за шеи. Руки были столь напряжены, что он выглядел так, будто бы всё время держал под мышками какие-то тяжёлые бочки. Когда он садился, ещё одну невидимую бочку ставили между его широко расставленных стоп.