Когда у дяди Мити заводились какие-то деньги, он в отсутствие тёти Глаши совершал свой вожделенный ритуал. Он покупал четвертинку водки с тёмной головкой и кипятил чайник. У дяди Мити была эмалированная кружка и маленькая стопочка из толстого, гранёного стекла, которую он любовно называл лафитничек. Замечательное совпадение состояло в том, что количество кружек в чайнике и количество лафитничков в четвертинке было одинаковым. И вот дядя Митя, не торопясь, с улыбкой предвкушения на своём вечно небритом, сильно помятом, иссечённом реликтовыми морщинами лице расставлял на столе в своей каморке горячий чайник, четвертинку, кружку и лафитничек. При этом дверь каморки он оставлял открытой настежь, как бы приглашая соседей разделить с ним состояние кайфа.
После первого лафитничка он степенно, даже как-то картинно выпивал кружку чая. После второго сворачивал и закуривал самокрутку и уже перемежал чаепитие с блаженным попыхиванием. После третьего глаза дяди Мити уплывали за окоём времени, иногда то ли от дыма, то ли от избытка чувств на них даже появлялись слёзы, и в это же время он заводил песню, очевидно, когда-то давно, но крепко запавшую в его душу:
Других слов в этой песне не было, а, может быть, и были, но дядя Митя их не помнил или исчерпывал всю свою страсть первыми двумя строками, которые повторялись столько раз, сколько ещё оставалось лафитничков.
Поутру пришедшая с дежурства тётя Глаша, как правило, обнаруживала в доме очередную пропажу, хотя, что можно было продать из их немудрёного скарба – одна из тайн, о которых сказано, что она велика есть. При этом было не понятно, что больше огорчало тётю Глашу: то, что дядя Митя пропил какую-то нужную ей вещь или сам факт того, что он опять что-то унёс из дома, нарушил порядок.
Тётя Глаша садилась на венский стул, клала руки на стол, на них роняла голову, и двор оглашался её рыданиями. Впрочем, это слово здесь как-то не совсем подходит. Тётя Глаша не рыдала – она голосила. Голосила, как над покойником:
– Ой, мамунюшка родимая, и что ж этот аспид окаянный со мной сделал. И как же я с ним жить буду?
Так продолжалось часа полтора. Потом бессонная ночь на работе и душевная опустошённость брали своё, тётя Глаша засыпала. Когда она просыпалась, дядя Митя уже был дома, и жизнь мирно катилась дальше.
Интересно, что соседи, вроде бы сочувствовавшие тёте Глаше, дядю Митю не так уж и осуждали. Эта регулярно повторявшаяся история их скорее забавляла. Может быть, потому, что дядя Митя действительно был человеком добродушным. Ну, непутёвый он и есть непутёвый.
Рядом с домом, в котором жили Дядя Митя с тётей Глашей, стоял тоже достаточно ветхий деревянный двухэтажный дом с небольшим флигельком, окружённым палисадником. В этом флигельке жила женщина, имени которой, кажется, никто не знал. Все её называли богачкой. Может быть, потому, что держала она себя как-то надменно, особняком, никогда ни с кем не разговаривала, а, может быть, из-за того, что у неё была красивая шаль и в тон ей головной платок. Лет ей тоже было хорошо за пятьдесят, была она среднего роста, раздобревшая и вообще всем своим обликом напоминала купчиху со старинного лубка. Особенно это впечатление усиливалось её круглым лицом с небольшими, заплывшими, неприветливыми глазками и концами косынки, завязанными бабочкой на лбу.
И вот однажды жители обоих домов увидели нечто неправдоподобное, невероятное. По переулку, гордо подняв голову и как бы давая возможность всем желающим насладиться зрелищем, шла богачка, держа под руку дядю Митю, которого, впрочем, было не так-то просто узнать. Он был тщательно выбрит и причёсан. Вместо заскорузлых порток и обычной рванины на нём был вполне приличный, хотя и не дорогой дымчато-серый костюм и синяя рубашка, разве что без галстука, на ногах – новые чёрные блестящие полуботинки. Так под руку они дошли до палисадника и скрылись за его калиткой.