вслед за весною!.. Если позабыть
об осени, ей противоположной.
И все же – да. Десятков семь с лихвой
судьба несла по этой карусели
то вскачь, то притормаживая ход,
а то и вообще пытаясь сбросить,
чтобы не слишком многое пытал
узнать, что не положено до срока
наивно заигравшимся слепцам,
решившим, вроде, мудро: стань над схваткой
того, что быть могло бы, с тем, что есть.
Она права, но не принять соблазна
не духа не достанет даже – сил!
Разумная отрава скептицизма
тут не удержит – тщусь еще разок
в хвост поезда взобраться на подножку.
Иначе кто меня, как черта, гнал
вслед за грозой по мокрому хайвэю
в спокойном, я-то думал, «Малибу»,
что, будто конь, на мост, ополоумев,
влетел – и на дыбы! Куда! – на нас
вдруг сверху радуга, как перст, прямая —
Сатурна гневный перпендикуляр,
не мягкой что дугой срастался с телом
на запад отходящих туч, уже,
казалось бы, пролившихся потоком
неровных строк на свежую траву,
что впитывала жадно эту влагу.
Как мысль вошла, мол, кончилось искусство,
наш век свернул в иную ипостась,
где для творца какие-то задворки
в теряющем сознание миру?
С чего я взял, что рушатся основы
не нами обозначенных начал,
а, значит, и концов?.. По косогорам,
как зеркальца, свои взметнули солнца
тромбоны одуванчиков. Орган
воздушных сосен справа выводил
классический порыв токкаты Баха,
оческом грома вторя небесам.
А саксофон – лохматый ельник слева —
оттягивал полоску горизонта
к стыдливо розовевшему закату
за кромкой отплясавших джигу туч.
Все это был один шальной оркестр,
плевавший на различье инструментов,
что критиков повергло бы в экстаз.
Искусство – отражение искусства,
что много выше, глубже, шире и
ворчливому сознанью неподвластно.
Немногим – память о былом, что бьет,
когда изменят ей, возвратным светом.
Очнись, безумец! Пять минут назад
ты тоже мчался, с жадностью глотая
осколки преходящей красоты
разверзшейся стихии, и в салоне
ей в унисон Чайковский душу рвал.
Конец искусства как конец дыханья.
Пусть ты не бог – спеши природе вслед,
пока в блокноте есть листков с десяток,
тобою не замаранных еще
в тоске, чтоб оправдаться до июня.
И что же – вот: пишу в аэропорте,
где ждать из дальней родины жену.

У черты

Вы снова здесь, изменчивые тени…

Гете «Фауст»
Настало: занавес почти
готов сорваться, там, за сценой,
стучиться кто-то… Ты в ночи
не спишь и холодеют вены.
Бежать от старости смешно,
как ныть о молодости глупо,
единственно – фальшивых нот
как будто меньше, слишком хрупок
сухой остаток: завтра – свет,
глубокий сумрак – послезавтра,
прищелкнуть пальцами в обед
еще не значит сесть за завтрак
в день следующий. Но пока
мысль жадная опоры ищет
в безбрежье щедром языка —
ты жив, пришлец, и, значит, пища
духовная опять нужна
не телу бренному – сознанью,
как ни горька, ни солона.
И позднее сольется с ранним
в одной цепочке временной,
пусть тем сходить, а те в начале
пути. Но что там, за чертой
отпущенной, в какие дали
вихрь унесет? в какой раек
наивной басенки старинной,
где бытие – небытие,
а из частиц – одни нейтрино?
Кого здесь спросишь, что кому
назначено – пустая тьма лишь?
Не достучаться к Самому,
что молишься и что скандалишь.
Поверить астрономам, но
их инструмент – всего-то лупа,
а старость… право же, смешно.
Вот молодость… да тоже глупо.
Осталось разве ублажать
остаток трезвый поздним рвеньем.
Как Фауст, ты не все сказать
успел, еще хотя б мгновенье…
Несутся опрометью дни —
как Маргарита поседела!
Повремени, повремени,
душа, не сдавшаяся телу,
ты снова корчишься строкой,
готовясь вдаль с сумой заплечной.
Нам только грезится покой —
какой покой, когда он вечный…
Где старость бьется пред дверьми,
где юность тщится пасть за други,
простор осмысленный, прими