День был пасмурным, прохладным. Часам к десяти девчонки, поеживаясь, поднялись и стали прислушиваться. В доме, казалось, было тихо.

– Есть хочу – умираю. А ты? – спросила Санька Нюту.

– И я, – отвечала та, протирая глаза и выбирая из волос соломинки.

– Пошли в избу.

Еще в сенях их накрыл запах знаменитых пирогов с капустой, какие пекла только бабка Федосья. Только она добавляла в них смесь из сухого смородинового листа, тмина и еще чего-то пряного, неуловимо знакомого, но чего? – бабка никому не рассказывала.

Девчонки вошли в избу. Никого. На кухонном столе лежал укрытый рушниками огромный пирог. В печи за заслонкой стоял чугунок с топленым молоком. Нарезав пирога, налив по кружке молока, Санька с Нютой только-только было откусили по кусочку, отпили по глоточку, как в сенях кто-то зашаркал, закашлял, и на пороге возникла сама Федосья. Они уставились друг на друга ошарашенно, бабка – занеся ногу над порогом, девчонки – с пирогом, застывшим на полдороге ко рту.

– Батюшки-светы!!! Их который день по лесу девять мужуков с ружжами ищут, баграми по реке шарют!!! Мать твоя, – она обернулась к Саньке, – лежит лицом к стенке, ни с кем не разговаривает. А за тебя, – обернулась к Нюте, – я сама к страшной каре перед отцом твоим готовлюсь! А они, на вот! Пирогами потчуются! И где ж вы столько пропадали, бродяжки? Аль заплутали где?.. Да чё молчите-то? Язви вас, наделали переполоху и молчат! Где шатались? Отвечайте, – взвизгнула бабка Федосья.

Девчонки положили недоеденные пироги, поставили кружки и обе в голос зарыдали. Без страха быть услышанными, жалеючи себя за все, что с ними приключилось, они рыдали с таким упоением, так всхлипывали, что бабка перепугалась, как бы с ними родимчик не приключился.

– Ладно, ладно! Будет причитать-то… Хватит, говорю, уймитесь. На вот, – она подала Саньке рушник, – утрись.

Та утерлась и сунула полотенце Нютке, которая тоже принялась растирать мокроту по зареванному лицу. Утерлись и затихли, как по команде. Посидели, молча, собираясь с мыслью, и рассказали все: про лесничего, про урядника, про деда, который бежать надоумил, про дом, в котором заночевали, и про роженицу… А вот про Пименовну – не сговариваясь – ни гу-гу.

– Вот… Пока мы по деревне бегали, подмогу искали, ейный муж вернулся и повитуху с собой привез… Все у них сладилось… Младенчик народился, – закончила Санька их общий рассказ.

– Кто же? Парень али девка? – спросила бабка Дося.

– Парень, – не моргнув глазом, твердо соврала Санька.

Нюта вопросительно уставилась на неё. Санька сделала вид, что ничего не заметила.

– Ну, и Слава тебе, Господи! – перекрестилась бабка на иконы в углу, – и за младенчика, и за то, что домой вернулись целы… А с лесничим придется потолковать Степану Афанасьевичу, дяде твоему, – обращаясь к Нюте, сказала старушка, – что еще за оказия – девок хватать, незнамо чьих, и тащить незнамо куда?.. Он что, разбойник какой?..

Исповедь


… Прошло три года. Санька, после того, как Нюта уехала с отцом в Москву, затосковала. Писала ей письма, посылала приветы с Митриными. И сама получала длинные подробные рассказы о житье-бытье подруги, но тоска не отпускала.

Работа по хозяйству времени почти не оставляла, но все, о чем Санька не успевала подумать днем, приходило к ней по ночам, во снах. Снился тот злополучный колодец на задворках деревенского дома, где так страшно и неожиданно закончила свои дни старая повитуха. Снилась и сама Пименовна: сидела, бормотала себе под нос молитву и сматывала в клубок желтоватую овечью шерсть. Однажды, казалось бы, старая, полубезумная, вдруг подняла на нее ясные молодые глаза и чистым внятным голосом сказала: "Пойди к батюшке. Пойди… про младенчика узнай…". Санька очнулась с сильным сердцебиением и твердым намерением пойти в церковь.