В теплую пору Юрия привечали на крохотной верандочке да под навесом, у летней кухни. Здесь – воля и свежий воздух. А вот осенью да зимою Юрий был гостем нелегким: заходил, снимал у порога свою обувку, оставаясь в драных прелых носках или тряпичных обмотках, усаживался возле печки, расстегивал и порою снимал зипун, грелся. Волна за волной поднимался и плыл по дому острый, тошнотный дух.

Но хозяева, тетя Нюра да мама, виду не подавали. Предлагали щей похлебать, чаю попить. Сушили его обувь возле духовки, давали чистые носки да тряпки для портянок. А еще – внимали горестным повестям соседа. Величали его только по имени-отчеству. Терпеливо ждали, когда он задремывал, откинувшись на стенку. Словом, жалели.

А по-иному не могло быть в нашем старом доме, где один из вечных законов: «Сирого приюти».

Прежде, в годы послевоенные, в поселке было немало и нищих, и сирых. Володя Лаптев от двора ко двору бродил с тощею сумою. Володя Рожков – бывший офицер-танкист. Вася-Хаба, Настя-дурочка, которая, как и Юрий, зиму напролет жила в холодной яме-землянке, даже без дверей. Много было в ту пору беды. И никого со двора не гнали. У самих порою пустые щи с лебедой да желудевые пышки-джуреки. Но для убогого постараются: тыквы ли запеченной, свеклы, а то и картошки найдут, чаем напоят, пусть морковным, но горяченьким. Отдадут нелишнюю копеечку или тряпки. Нищим никогда не отказывали. Тем более когда стали получше жить.

А Юрий и подавно – сосед. Его беда на глазах. Копеечная пенсия, а цены все время растут. Сначала он в столовую ходил.

– Мне же надо хоть один раз в день горячее есть, – говорил он. – Щи беру и гуляш.

– Да, да, обязательно… – одобряли его мои домашние.

Потом гуляши стали дороги.

– Я щи беру, а на второе просто гарнир, макароны…

– Правильно, Юрий Александрович, желудок должен работать…

Но потом и щи стали не по карману.

– Беру молока два литра и хлеб, – объяснял он. – Мне молоко необходимо.

Через недолгое время пришлось и с молоком расстаться.

– Лишь хлеб и чай… – сообщал он. – Еще горох варю, через день. Он полезный. Больше ничего не выходит. Вот давайте посчитаем.

Они сидели, так и эдак считали – мама моя и тетя Нюра. Но как ни считай, а легче, конечно, умереть, чем жить на Юркину пенсию. Хлеб да чаек жиденький, да горох – как праздник.

Летом легче: тютина, смородина, абрикосы, вишни, потом яблоки, сливы. Юрий кормится словно птица божия.

А еще он летом работает на людей.

– Помогаю. Копаю… Большой огород у них.

– Навоз вожу в тачке…

– Пропалываю. Трудная работа: согнувшись, каждую травинку руками.

– Нет, нет… Денег я не беру. Это же мои друзья. Кормят меня. Первое и второе…

После таких трудов он еле бредет. Усталый. Какие у него силы…

– Батрачит. Нашли дурака. За бесплатно, – рассуждают трезвые люди.

Так ли, эдак, но летом для Юрия рай земной: тепло одно чего значит. И еды побольше. Зимой становится тяжко. Одна лишь отрада – наш старый дом. Тетя Нюра и мама моя всегда приветят. Можно погреться и даже подремать возле теплой печки. Щей горячих нальют и чаю – вдоволь. Юрий – человек щепетильный: со своим хлебом идет в тряпичной сумке.

– Нет, нет… – отказывается он. – У меня свой хлеб, я принес. Мне только чаю, хороший у вас чай.

Вконец иссохший и почерневший уже не лицом, а ликом от голода и от стылости, в нашем доме он словно оттаивал и разумные речи вел, вспоминая прежнюю жизнь да сетуя на тяготы нынешней. Иногда он приносил баян, который облупился, расклеился вместе с хозяином, переживая времена несладкие. Но Юрий что-то играл, объявляя громко: «Чайковский! „Времена года»!»