– Ближе к тексту учебника. Ближе к тексту… Другое слово – другая политическая окраска.

И ведь «сообщала в органы», даже про учеников.

Конечно, времена уже были другие. За «политику» у нас в Калаче вроде никого не сажали. Но у взрослых была долгая память.

В день смерти Сталина я такую дурь наворотил… Орал физрук Арефий Самойлович, истошно визжала уборщица, а Порфирий Захарович, директор, кричал в кабинете: «Я таких, как ты, в эскадроне шашкой рубал!!» И конечно: «Мать… Немедленно! В школу!! Немедленно!!»

Господи… Что они пережили. Пусть дядя Петя – не отец мне, лишь дядя. Но вырос я и воспитан в семье «врага».

Слава богу, времена уже были иные. Но боялись… А вдруг?.. Страх оставался в семье, в моих старших людях до конца жизни. И откуда-то ведь все доходило из школы:

– Маяковский ему, видите, не нравится! Всем нравится, а ему – не нравится. Умник нашелся! Меньше болтай!

И через долгое время, когда я литературой занялся:

– Лучше бы ты не писал…

– Зачем ты по радио так сказал?..

И вовсе шепотом:

– Про тебя из-за границы говорят. Слышали люди…

– Давай деньги отложим. Если тебя заберут… Чтобы тебе передачи… ты не маши рукой, ты не знаешь, а мы это пережили…

И начинали плакать, теперь уже обо мне горюя. Тетя Нюра и мать. Дядя Петя к тому времени умер. Писательством моим они не гордились, говорили:

– Бросил бы ты… Не дай бог.

Юрка

При встрече он говорит мне всегда об одном, лицом светлея:

– Ваш домик… Как хорошо мы жили! Ваша мама и ваша тетя…

Но видимся мы теперь редко.

В осеннюю да зимнюю непогоду он еле бредет пустынными улицами поселка. В тяжелом долгополом пальто, с большим воротником из искусственного каракуля, в большой шапке с опущенными ушами, в резиновых просторных, хлябающих сапогах. Под шапку он подкладывает грязную тряпицу, чтобы не поддувало. А в сапогах есть ли хотя бы портянки?.. Хлябают сапоги на костлявых ногах. Лицо желтое, изможденное, с острыми подбородком и носиком, запавшие глазки из-под надвинутой шапки глядят с испугом.

Бредет помаленьку. На короткое время зайдет на почту, погреется – и дальше пошел.

Это – всем известный Юрка ли, Юрочка, а по возрасту, конечно, давно уже Юрий Александрович, больной человек, наш давний сосед, бедолага. Что-то у него с головою. Прежде он был баянистом, музыкальное училище окончил, преподавал в музыкальной школе. Потом у него заболело ухо. Делали какую-то операцию в Ленинграде. Вроде неудачно. Что-то, наверное, повредили. Родители его в свою пору умерли. Он живет. Объясняет: «Преследуют меня органы, КГБ. Пытаются уничтожить…» В этом его болезнь. Слава богу, спокойная. Никому не мешает, живет кое-как на крохотную пенсию.

Наш старый дом для Юрия – это светлая сказка из прежней жизни. Когда он говорит о нем, то молодеет лицом:

– Как хорошо мы тогда жили… Ваш домик… Ваша мама и ваша тетя… Я их каждый день проведывал… Такие люди хорошие, соседи… Чай пили. Я им играл на баяне Чайковского, вальс «На сопках Маньчжурии»… Они любили музыку, понимали ее, не то что нынешние…

Помню те времена. Они ведь не больно давние. Приедешь зимою своих попроведовать, у них Юрий сидит, греется. Уже в ту пору его родители умерли, свой дом он не топил, объясняя: «Органы… КГБ… Через дым отравят». Зиму напролет жил в нетопленой хате. Но – человек живой: с утра бежал греться в наш дом. А еще днем приходил: порою щи хлебал, обязательно пил чай, дремал возле печки.

Бани ли, обыкновенного мытья Юрий не знал, одежку понятно что не стирал и не менял, пока не истлеет. Да еще порою занимался бегом. Как он утверждал, «для здоровья». Бегал, а значит, потел. И когда он оказывался в тепле, возле печки, то дух от него шел по вони и ее крепости – невообразимый. Как мои говорили: «Глаза щипет, на губах – горечь. Хоть противогаз одевай. Мы уж потом все форточки и двери настежь открываем, проветриваем».