Теперь в голове прояснилось, он зло и холодно обозвал себя глупцом. Он в плену у человека, чья империя протянулась от Балтики до Гибралтара. Он выйдет на свободу стариком, когда их с Марией ребенок вырастет. И вдруг Хорнблауэр вздрогнул, вспомнив: его расстреляют. За нарушение воинских соглашений. Странно, как он забыл? Он зло сказал себе, что трусливо исключает возможность смерти из своих расчетов, потому что страшится о ней думать.
И еще кое о чем он давно не вспоминал. О трибунале, перед которым он предстанет, если не будет расстрелян и выйдет на свободу. О трибунале, который будет судить его за сданный неприятелю «Сатерленд». Его могут приговорить к смерти или ославить – британская публика не спустит человеку, сдавшему британский линейный корабль, каким бы ни был численный перевес противника. Хорошо бы спросить Филипса, матроса с «Плутона», что говорят флотские, оправдывает или осуждает его молва. Но, конечно, это невозможно: капитан не может спрашивать матроса, что думает о нем флот, тем более что правды он все равно не услышит. Его обступали неопределенности: сколько продлится плен, будут ли французы его судить, выживет ли Лейтон. Даже с Марией все неопределенно – родит она мальчика или девочку, увидит ли он ребенка, шевельнет ли кто-нибудь пальцем, чтобы ей помочь, сумеет ли она без его поддержки дать ребенку образование?
Плен душил его, душила невыносимая тоска по свободе, по Барбаре и по Марии.
Глава III
На следующий день Хорнблауэр опять ходил по крепостному валу. Отведенный ему отрезок, как всегда, охраняли двое часовых с заряженными ружьями, приставленный для охраны субалтерн скромно сидел на парапете, словно не хотел мешать погруженному в глубокую задумчивость пленнику. Однако Хорнблауэр устал мыслить. Весь вчерашний день и почти всю вчерашнюю ночь он в смятении рассудка мерил шагами комнату – три шага туда, три шага обратно, – и теперь пришла спасительная усталость, думы отступили.
Он радовался всякому разнообразию. Вот какая-та суета у ворот, часовые забегали, отпирая запоры, въехала, дребезжа, карета, запряженная шестеркой великолепных коней. Карету сопровождали пятьдесят верховых в треуголках и синих с красным мундирах бонапартистской жандармерии. С живым интересом затворника Хорнблауэр разглядывал жандармов, слуг и кучера на козлах. Один из офицеров торопливо спешился, чтобы распахнуть дверцу. Явно приехал кто-то важный. Хорнблауэр даже огорчился немного, когда вместо маршала в парадном мундире с плюмажами из кареты вылез еще один жандармский офицер – молодой человек с яйцевидной головой, которую он обнажил, пролезая в низкую дверцу. На груди – орден Почетного легиона, на ногах – высокие сапоги со шпорами. От нечего делать Хорнблауэр гадал, почему жандармский полковник, явно не калека, приехал в карете, а не в седле. Звеня шпорами, полковник направился к комендантскому штабу, Хорнблауэр провожал его взглядом.
Отпущенное для прогулки время уже заканчивалось, когда на стену поднялся молодой адъютант из комендантской свиты и отдал Хорнблауэру честь.
– Его превосходительство шлет вам свои приветствия, сударь, и просит уделить ему несколько минут, когда сочтете удобным.
Обращенные к пленнику, эти слова могли бы с тем же успехом звучать: «явиться немедленно».
– Я с превеликим удовольствием отправлюсь прямо сейчас, – отвечал Хорнблауэр в духе того же мрачного фарса.
В штабе коменданта давешний жандармский полковник беседовал с его превосходительством с глазу на глаз. Лицо у коменданта было расстроенным.
– Честь имею представить вам, капитан, – сказал он, поворачиваясь к Хорнблауэру, – полковника Жана-Батиста Кайяра, кавалера Большого орла, ордена Почетного легиона, одного из личных адъютантов его императорского величества. Полковник, это флота его британского величества капитан Горацио Хорнблауэр.