– Тонкая работа. Спасибо, Семен Емельянович. – Я взял из его рук деревянный талисман и, сняв с велосипедного руля ФЭД, обрадованно предложил: – Давайте сфотографирую вас.
Старик послушно, как ребенок, опустил руки по швам и замер там, где стоял. Я взял его за локоть, подвел с теневой стороны к дубу и сделал несколько снимков.
– Пришлю, – сказал я, прощаясь.
– Заодно уж… пропишите, как с мостком-то у вас там обернется, – напомнил Семен Емельянович и, глядя мне вслед, недвижно стоял на дороге до тех пор, пока я, поднажав на педали, не скрылся за поворотом.
И я, зная, как она скупа на них, как прямодушно-колюча, вполне мог поверить, что вид у меня действительно бодрый, три недели в лесу не прошли зря. Душа же ныла, томилась ожиданием чего-то, рвалась во вчерашний день. Было ощущение, словно в город я приехал на пока, за какими-то неотложными гостинцами для Светланы и ее деда и, приобретя их, тотчас уеду, вернусь на лесной полустанок, где что-то я недоделал, недосказал…
В тот вечер Людмила Сячина пришла ко мне прямо в комнату общежития.
– Бессовестный, уже целую неделю как приехал и не показывается! Как так можно? – с блестящими от веселой досады, яркими глазами, с шумным отчаянием накинулась она на меня.
Я лишь развел руками над столом, заваленным бумагами, и устало плюхнулся на диван.
– Ужинал? – спросила Люсик, подсаживаясь ко мне.
– Нет еще…
– Я так и знала. А ведь уже девятый час. Пойдем в кафе. Проветришься, закусим… отвлечешься.
Мы вышли из общежития.
– А ты поправился, гляжу, даже потолстел слегка, – взяв меня под руку, без зависти заметила Люсик.
– Парное молоко пил вволю… Как вы, что ли, тут: бутерброд, кофе, сигарета…
– А ты? Ты-то разве не тут?
Я искоса взглянул на ее лицо: сквозь млечную матовость кожи просвечивали жилки на скулах, щеки были слегка напомажены… На зеленый бережок Боровки бы ее, прополоскать в прозрачной водице, прокалить бы лесным солнцем…
Помещение кафе – продолговатый, с низким потолком и кафельным полом зал – разделяла пополам невысокая декоративно-ажурная стенка. За ней, в правом углу, располагался бар, вся задняя подковообразная буфетная стенка его была ярусами уставлена разноформатными пустыми бутылками с этикетками иностранных винодельческих фирм. На стенах бара, покрашенных в тяжелый, какой-то красно-сиреневый цвет, тут и там были наклеены округлые, похожие на бумажные иллюминаторы плакаты – увеличенные кадры из зарубежных ковбойских фильмов: яркие красавицы-амазонки и томные красотки, полуобнаженные, показывающие, как близко и доступно их небрежно прикрытое полупрозрачной вуалью, будто всегда желающее оставаться нагим, многообещающее тело; здесь же схватки сильных мужчин – стреляющих, скачущих на лошадях, обнимающих, целующих… Будто все эти обаятельные чужестранцы, выпив все бутылки и оставив их стоять на буфетной стенке, ринулись в зал и давали теперь какой-то фарсовый концерт тем, кто сидел за круглыми столиками бара и глазел на них, на то, как лихо можно жить…
Впрочем, рассмотреть хорошенько настенных киногероев, ослепительных красавиц мешала красная, нарочито созданная дымная мгла, озаряемая пульсирующими вспышками светомузыки. Если бы раззанавесить окна бара, то лучи закатного солнца мягко осветили бы зал и людей. Но окна были наглухо задрапированы, очевидно, для создания интима, таинственного уюта и доверия. Для интима, правда, нужна еще и определенная тишина, чтобы наслаждаться шепотом любимого, любимой. Под низким потолком бара неистовствовали же, подавляя все другие звуки и голоса и без продыха сменяя друг друга, но не меняя однообразной своей ритмичности, танцевальные мелодии, где ведущим инструментом был барабан. Басистые, с хрипотцой мужские и оголтело-страстные женские иноязычные голоса неслись будто не из динамиков, а из наклеенных бумажных иллюминаторов, как звуки порочно-роскошной жизни выглядывающих оттуда красавиц.