Зорко вглядываешься в темную тишину, оберегая ее и не доверяясь ей. Ведь сам ты ничем не защищен, не прикрыт, каждый твой шаг, мысль, взгляд в любой момент могут стать последними. Бесшумный полет кинжала из темноты, далекая и такая же бесшумная снайперская пуля… Строгим стерегущим лицом ты стоишь к чужеземцам, а спиной – к своим, родным, любимым и любящим.

И тебе даже помыслить, вообразить невдомек, что разящий удар ты можешь получить со спины… Да, не только оружие врага иногда выводит солдата из строя. Уж я-то знаю, на собственной шкуре испытал!

– Ты не сжечь ли ее собрался? – спросила Светлана, подойдя ко мне через некоторое время.

Я еще раз внимательно взглянул на фотокарточку. На больших, металлически жестких и сухих, точно спекшихся от зноя губах юноши застыла какая-то тяжелая и суровая мольба. Я легонько кивнул Коле и отдал карточку. Светлана сунула ее в карман халатика и, спросив, когда будут готовы дрова, отошла к колодцу.

Я взял топор и стал рубить березовые, сучкастые поленья, вкладывая в каждый удар смутную, какую-то мстительную ярость.

Воскресным утром я попросил у Светланы старенький ее велосипед – прокатнуться и тайком махнул на кордон. У Семена Емельяновича было много приезжих – лесоводы с опытно-производственного участка, снабженцы районной мебельной фабрики…

– Думал, что сегодня вы отдыхаете. Хотел сено постоговать, – сказал я ему.

Старик, кивнув на деловых гостей, немо развел руками. Потом вынес вилы и попросил:

– Коль есть желание, иди стогуй. Большие не ставь, все равно к зиме в Сосновку свезем… Горбыльками обложи, чтобы ветер не трепал. Да я, может, скоро освобожусь, подсоблю.

Сено в копешках хорошо провялилось, было сухим, ванильно-душистым. Я пружинисто вонзал в него вилы и, крякнув, взметывал навильник-шапку над собой. Оголившись до пояса, ходил от копешки к копешке, стаскивая их в стожок. Зеленая пыльца и разноцветные, точно высохшие бабочки, травные лепестки облепляли мокрые от пота плечи, грудь, спину, щекотно набивались в ноздри, в уши и волосы. Дрожали колени, опасно-приятно что-то хрустело в пояснице, когда поддев вилами тяжелую копешку, я нес ее и укладывал на стог, наращивая и отлого верша его. Во мне бурлило желание делать что-то для Светланы, для ее дома, для ее матери, оплачивая этими делами растущий во мне с каждым днем какой-то не тягостный, а ободряющий, укрепляющий меня долг перед ними. Они словно ждали от меня, молчаливо и застенчиво, какого-то ясного, мужского слова, а я все готовился, решался, но никак не мог его произнести.

Часа три понадобилось мне, чтобы из полусотни разбросанных по луговине копешек сотворить два солидных стожка и обложить их тяжелыми горбылями. Важно стояли они посреди опушки и обещали Звездочке, щедрой кормилице Черниковых, сытое зимовье.

– Завтра уезжаю, – сказал я Семену Емельяновичу, когда он поливал из чайника водой мою потную, оклеенную сенной трухой, горячую спину.

– Чтой-то скоро… Адь не понравилось? – душевно посожалел он.

– Ну что вы! Я так прекрасно отдохнул, что когда-нибудь еще приеду.

– Верно, верно. Обязательно приезжайте. Можете у меня прямо тут на кордоне жить… Погоди-ка… – Старик пошел в избу, оглядывая по пути двор, будто что-то отыскивая. Вернулся с какой-то безделицей в руках. – Вот… ерундовинка такая… На память и легкую вам дорогу, – заговорил он, отчего-то переходя на «вы», и подал мне небольшую, величиной с ладонь резную штуковину, похожую на деревянную медаль. В центре ее барельефом выступала красивая фигурка голубки-горлицы.

– Сами делали?

– Забавляюсь… Особливо зимой, часок-другой вольный бывает, вот и стругаешь ножиком. Много их у меня было всяких… Ребятишки растащили. – Семен Емельянович будто оправдывался, что при своей строгой службе транжирится на такие пустяковые занятия. – Ежли лачком по ней пройти, то не знать ей износу.