Томочку кое-как удалось успокоить: она осталась дома, мне же не терпелось пройтись в новом обличье. Оделся с ее помощью и махнул на бульвар.

Иду, никого не трогаю, прислушиваюсь к своим ощущениям… и вдруг чувствую – кто-то берет меня сзади под локоть, оборачиваюсь – что-то знакомое, вглядываюсь внимательней – это ж я. И вот он говорит мне:

– Я вас где-то видел, только вот не припомню где.

Пошляк, – говорю я себе, а ему, поджав губки:

– Я вас не знаю.

– Но мне лицо ваше знакомо.

Идиот, – отмечаю я про себя и ему вслух:

– Скажите, – говорю, – вы всегда так глупо пытаетесь познакомиться?

– Почему же глупо? – да ведь я и не пытаюсь, просто подумал: может, вы меня вспомните…

Еще бы не вспомнить! Мне стало как-то даже жаль его. Вот он идет по бульвару – высокий, черноволосый, с курчавой бородой, горбатым носом и пронзительными глазами, он идет, немного загребая руками, ставя на пятку ногу в свободном мягком ботинке – легкая скачущая походка человека, которого не гнетет груз настоящего, значит уверенного в себе человека; человека без прошлого; человека, не боящегося завтрашнего дня, – ибо легкость это отсутствие памяти, ибо только легкий человек не имеет прошлого, а значит и не боится будущего, – ни боль ни радость не трогают его – так он устроен, так устроена его жизнь, не оставляющая в нем отпечатка.

Что он видит перед собой? – Легкую майскую листву; призрачный коридор бульвара; Томочку Лядскую среди других случайных прохожих, возникающих, как тени, и бесследно исчезающих за спиной; дома, которые его воображение не в состоянии населить людьми; гулкие улицы; ничего не говорящие афишки; магазины, в которых ему нечего купить.

Он слышит обрывки фраз без значения и смысла, шелест дерев, гул моторов – весь этот ни к чему не обязывающий городской шум, невнятный, как шептание ветра.

Он не чувствует даже своего тела, ладно скроенного и крепко сшитого, нигде не жмущего, не натирающего бока, прекрасно облегающего его со всех сторон, не мешающего ни в чем своими подстрекательскими позывами, плотно и ловко сидящего на нем, легко принимающего любое положение и вливающегося в любую одежду.

О нем нельзя сказать ничего дурного, он приятен и легок в общении, люди обычно и не подозревают, что он смеется над ними, но даже когда подозревают, прощают ему этот смех, ибо смех этот не задевает их – он легок, как ночное безветрие.

Тьфу, похоже на Томочкины мысли, – думаю я и спрашиваю:

– Да, где же вы меня могли видеть?

– Сам не знаю.

– Ну а дальше-то? – задаю я наводящий вопрос. Хоть что-нибудь бы придумал – ведь как ни кинь, а привлекательный мужчина. Кто интересно в нем сейчас сидит – Серж? Расслабленный?

– Дальше? – позвольте вас проводить. Меня зовут Геннадий Лоренц, – так он представился и сразу же на ходу заговорил о птицах (какие у него птицы дома).

Расслабленный! – расслабленные все птиц любят. Но, хоть у меня и мелькнула подобная мысль, слушать о птичках было интересно. Этот голос, говорящий о щеглах и канарейках, был для меня чем-то вроде сладкого яда. В конце концов Геннадий позвал и к себе: «посмотрите птичек, выпьем чаю, поболтаем»…

Я в нерешительности пожала плечами.


Читатель, если ты думаешь, что мне одними уговорами удалось успокоить тело Марины и душу Томы, ты просто чудовищно ошибаешься. Дело обстояло, куда как сложнее и, можно даже сказать, пикантнее. Вначале я гладил ее по головке, шепча ей на ухо что-то вроде: «Ну, моя дорогая, оставь, успокойся, что ты! – я все устрою». Потом я стал целовать ее шею (ведь я пока не освоился с новою ролью), и губы, и плечи… Поймите меня: все еще воображая себя мужчиной, я, как умел, по-мужски, успокаивал: касался ладонями бедер, гладил живот… – и вот Марина вдруг, вздрогнув, ответила мне, и вот мы обе уже осознали, что зашли далеко, что возвращаться назад слишком поздно (да и зачем?) и что нам остается лишь только доканчивать начатое. Так что первые радости любви в женском теле носили у меня особый характер.