Мы убеждаемся в том, что литературный прием, проведенный в жизни – дело сомнительное, ибо он превращает эту жизнь в сон; но ведь точно также и литературная форма не выдерживает натиска жизни, – ломаясь, она делается нереальной.
Кот панически выл, раздражая меня, – он выл, прижав уши, беспомощно подняв левую лапу… Я подошел, изловчившись, схватил его за шиворот – кому ты нужен!? – поднял, стал рассматривать, пытаясь понять его страх, на минуту влезть в шкуру зверька: он, конечно же, чувствовал мысль съесть его, он напуган, бедняга, – еще бы! – ведь для него растворение в мире – есть смерть, как для нас… Ий, мой милый, значит ты тоже индивидуальность? значит ты тоже любишь одиночество и боишься исчезновения в другом? А я-то, смотри-ка, думал, что ты уже и так растворен в мире; чувствуешь каждую мысль, каждое движение души того, кто имеет дело с тобой. Нет конечно! – всем знаком страх смерти, никому не нравится исчезновение в другом.
Вот, читатель, к каким выводам прихожу я, глядя на этого кота, пытаясь встать на его место, – я понимаю, что наша индивидуальность зиждется на страхе смерти, а страх смерти – на индивидуальности. Индивидуальность и страх смерти – это одно и то же; это примитивный инстинкт у кошек, это тончайшее чувство у людей.
Однако же ведь как-то удалось угадать этому серому, что я хочу его съесть. Да ведь и я, будучи существом божественным, свободно мыслю мыслями неземной цивилизации, хотя между нами «несомненно существует отличие», – думал я, пережевывая кошатину.
Я шел посредине ночной улицы в сторону бульваров – хвост трубой, громко, призывно, победно мявкая, – и думал о том, что человеческая порода уж слишком выродилась и что стыдно уважающему себя существу появляться в свете на двух ногах.
Свернув в переулок, почуял манящий запах съестного. Но, конечно, не стал рыться в баке с пищевыми отходами, как компания занюханных кошек. Я впрыгнул в первую попавшуюся фортку, огляделся впотьмах: в клетке спала канарейка – облизнулся, но до нее не добраться. Открыл лапами холодильник и основательно подкрепился. Затем лег, заурчал, стал тереться головой об пол и помахивать хвостом. В ярком свете, идущем из распахнутого холодильника, уснул. И мне приснилось, что я вкладываю один за другим кусочки сахара в морозилку, холодильника. Потом появляется встревоженная Марина Стефанна, которую я тут же обнимаю кошачьими лапами, и она в моих объятиях постепенно превращается в кошку…
Мой сон прервал удар: хозяйка квартиры (это была Лапшина), увидав безобразье на кухне, подкралась и хлестнула меня ремнем. Со сна я бросился на свет, дверца хлопнула – я оказался заперт в холодильнике и завыл дурным мявом: «Мя-яя! Маа! May!!!»
Но надо было что-то предпринять! – снаружи, видимо, основательно готовились к расправе со мной. Я изо всех сил толкнул дверь, и, издав клич, от которого у всех спящих в околотке волосы встали дыбом, вылетел вместе с лучами света из морозной тьмы. Лапшина в ночной рубахе, с глазами, полными сна, в бигудях – моя Лапшина! – стояла посреди кухни, как хоккейный вратарь, со шваброй в руках.
От неожиданности она и двинуться не успела – я пролетел мимо швабры и, скользнув меж ее раскоряченных ног, вышел в тыл. Сумел оценить ситуацию: фортка открыта! – увернуться от швабры, на стол, и на улицу. И я бросился на противника («Нападение лучший вид обороны», – Суворов), взвился по ночной рубахе вверх – на плечо, – взмыл, расцарапывая когтями мощные ягодицы и груди, – вверх! – с плеча махнул на стол – к окну, и был таков. Надо мной, над домами, расправляя кривые крылья, резанул воздух отчаянный поросячий визг. Виктория, читатель!