Время шло. Дух пропадал всё чаще и дольше. Ели медленно, но верно занимал в жизни Лёли всё больше места, времени и пространства. Он был глубоко надломлен, как и Лели, только Лёли это в себе отрицал и даже мысли о слабости подавлял, никому этого не показывал. Только Ели. Ему он впервые признался, что, когда мать при живых отце, тётях и бабушках сдала его в интернат, каждый день другие дети говорили, что его больше не заберут. Что он врёт, и нет у него никого, потому иначе он здесь бы не оказался, и что теперь он тут навсегда. Как жил то у одной бабушки, то у другой, а потому каких-то маминых подруг. Как гулял по разрушенным домам, ползал и изучал мир по помойкам. Сколько он сменил школ и садиков. Сколько было новых людей. И что у него никогда не было настоящего дома.
Ели искренне ненавидел себя, а Лёли пытался переубедить его, перебороть эту ненависть своим искренним восхищением и обожанием. И сам не заметил, как они договорились до пляжа и пальм, и как Ели начал рассказ о музыке и запахе зелёных апельсинов, и как случилась ночь. Первая среди многих ночей и дней, про которые не рассказывают внукам и детям. Лёли не считал, что они делают что-то предосудительное, но Духу почему-то всё равно об этом не рассказывал. Хотя и был уверен, что тот всё знал, ведь Ели ему рассказал. Как и Рожди всё рассказал Ели про их дружбу на окне и не только. Но всё это не имело никакого значения, просто вот такая любовь.
Лёли распускался как цветок, это чувство его переполняло. «Я люблю мужчину. В очень странных обстоятельствах. Эта любовь похожа на мою любимую музыку фаду и слово «саудади[9]». Он сам как музыка, от которой душа поёт, и сердце распускается пламенеющими лепестками, за спиной вырастают крылья, а в глазах и уголках губ играет самая нежная из всех улыбок. Я впервые настоящий. Самая подлинная из всех версий, которая не пытается казаться, а желает просто быть. Люблю его тело, разум и душу. Непереносимо его люблю. Не боюсь доверять. Безоговорочно и без сомнений. Наверное, впервые в жизни. Я счастлив от того, что счастлив он, и страдаю, когда ему плохо. И хочу жизнь отдать за него. Потому что верю – он лучший, и сможет изменить этот мир.
Они с Ели гуляли и готовили, весь мир Лёли был там. С ним. За стеклом. Всё другое перестало существовать. Балет, музыка, немецкий язык, который учил Ели, литература, рецепты, – вся Елина каждодневная жизнь. И нужность. Его, Лёлина, Ели нужность. Стоило чуть задержаться, Ели уже нетерпеливо постукивал в стекло и вопил: «Ну ты де? (голосом кота, из обожаемого обоими рассказа – «Тятя ты де был? а я лишался…») Я всё посчитал, ты должен был вернуться семь минут назад. От остановки до дома шесть, ну хорошо, семь с половиной минут, ещё три минуты, чтобы вымыть руки и переодеться, и уже две минуты как ты должен сидеть тут. А тебя нет! И шарф мне не сфотографировал и не прислал, а значит, опять гулял и его не надел!»
Когда Ели было плохо, он просил Лёли, чтобы тот рассказал ему сказку, перенес их в маленький белый домик на берегу океана, с синей дверью и белыми кружевными занавесками на окнах.
«Только не дари им никому тюльпаны. Не дари ни один тюльпан[10]».
Так они и жили. Дух Рождества вечно витал где-то по своим проектам. Иногда весело и разбойно вносился и устраивал пирушечно-безалкогольный кавардак, после которого Ели всё убирал и оттирал белой тряпочкой, а Лёли, веселясь, наблюдал за этим через стекло.
А потом, Лёли даже не заметил когда и не знал, почему и как, – счастье кончилось. Он думал, что дальше просто, но он не спасся от самоубийства, хотя бродить по шляхам жёлтым и длинным стал, ой, как стал