Посетитель опять сгорбился, сжался, потер рукой грудь.
– Нет, не могу, не могу! – произнес он, задыхаясь. – Лучше я сначала про то, как убил… Мне сразу легче станет. Вы уж извините, не могу я так. Я про дело свое сначала расскажу. Ей-богу, так лучше будет.
Он несколько раз глубоко глотнул ртом воздух, опустил плечи и, чуть свесив голову, уставился в пол тусклым безжизненным взглядом.
– Месяц назад я вышел на волю после отсидки. Срок у меня был большой, за убийство одной женщины судили. Ксюши Косовой. Пятнадцать лет пришлось звонка своего ждать. Вот только зря. Не виноват я был. Это все муж Ксюши… будь он проклят… Мишка Косов мне подстроил. Но об этом я потом, попозже. Тут сразу что к чему, поди, не разобраться. Но что ни говори, а вышел я на волю – решил свидеться сразу с этим Косовым. Не старое помянуть, не мстить ему собирался, а разобраться кое в чем, узнать прежде всего, за что он меня тогда в те места дальние сослал, за что загубил мою молодость. Косова-то вы, наверное, знаете. Он лесником у вас здесь работает… работал, – поправился он. – Дом у него в лесу, километрах в сорока отсюда. Вроде кордона…
И начальник милиции, и прокурор напрягли память, силясь припомнить хоть что-нибудь про лесника Косова, но лишь неопределенно переглянулись друг с другом, а лейтенант, который записывал показания посетителя, оторвался на миг от своих бумаг и проговорил задумчиво, как бы рассуждая вслух:
– Косов… Это не тот, что задержал в прошлом году двоих браконьеров?
– Вот видите, – оживился сразу Никитин, улыбнувшись в первый раз горькой, если не едкой улыбкой, – какой он храбрый и прилежный, оказывается. Даже браконьеров ловит. А меня вот… – Он лишь вяло махнул рукой. – Ладно, чего уж… Так вот, вчера после полудня приехал я на станцию, значит, а там уже пешком через лес двинул к дому Косова. Дорога не близкая, сами знаете. А тут еще дождь. Добрался я до кордона лишь к самой полночи. Небо к тому времени уже прояснилось, луна из-за деревьев вышла. Долго стоял я на той знакомой мне издавна поляне, смотрел на деревья, на травку, а больше на дом лесника, откуда и пошли все мои несчастья. И страшно было мне, и тоскливо, и сердце разрывалось, будто кромсали его ножом…
На глазах у Никитина показались слезы. Он пригнул голову и неловко вытер их рукавом пиджака. Руки его нервно дрожали.
– Когда зашел во двор, – продолжил он с обидой и болью в голосе, – набросилась на меня собака. Хорошо еще на цепи была. Тут и свет в окнах зажегся. Проснулся, стало быть, хозяин. Он сразу-то не узнал меня, принял, видать, за какого-нибудь приезжего, без всяких слов открыл двери, впустил. И когда в избу зашел, не опознал сразу. Лишь когда прошел я и сел на скамейку к самому свету, вперил в меня свои серые, холодные глаза и стоял как вкопанный минуты две, не меньше. Так и занемел прямо. Потом: «Митька, это ты?» – говорит, будто сквозь сон, а сам рукой о спинку стула упирается и тихонько прижимается к ней задом. Сел, наконец, аж дыхание перевести не может. Белый как полотно. Оглядел я его. Стар стал, осунулся, сгорбился даже малость. А каков хват был! И я в те времена был не доходяга, но как смял он меня, как в дугу согнул и бросил на помойку! Гляжу, мало-помалу успокоился. «Зачем пришел?» – говорит, а я ему: «Разобраться нам надо, Михаил… За что ты меня так осрамил и наказал жестоко. Скажи, ведь ты сам тогда убил Ксюшу…» А он лишь губы кривит в усмешке. Чудак, мол, ты… Гляжу, водку выставил на стол, закуску, сесть меня рядышком пригласил. А я и говорю ему: «Нет уж, Михайлушка, спасибо тебе, ты меня вдоволь и накормил, и напоил. Век не забуду. Ты лучше скажи мне, как ты живешь на этом свете после всех своих преступлений, неужто не мучает тебя совесть?» Он будто слов моих совсем не слышит. «Ну, раз водки, – говорит, – не хочешь…»