Тщательно продуманное мероприятие уже переросло в некое подобие театра улиц и бурлеска, когда приехал опоздавший Томский. Вождь, наливая штрафную, произнёс с деланным любопытством:
– Ну и где же ваша спутница, товарищ Томский?
– Забудьте, товарищ Сталин. Я больше этим дерьмом не занимаюсь.
– Ты всё время это говоришь. Каждый раз одно и то же. – Сталин закурил и добавил, кривляясь: – Я завязал, никогда больше, слишком опасно, товарищ Сталин!
– Я знаю. Я же всегда прав! – Томский с вызовом посмотрел на Сталина.
– Ты забудешь об этом через день-два.
– Два дня, когда я должен был забыть, уже прошли. А теперь настали дни, чтобы помнить.
Сталин, пыхнув трубкой, выпустил дым и внимательно посмотрел на Томского.
– Знаешь, когда ты вот так говоришь, ты и представить себе не можешь, на кого ты похож.
– Я похож на чувствительного ублюдка, – потупясь, сказал Томский.
– На утку ты похож! – громко сказал Сталин и расхохотался. Остальные подхватили его смех. Томский вскочил и, изображая утку, стал прыгать по комнате с криком «Кря-кря-кря!». Внезапно он остановился и, обведя взглядом присутствующих, проговорил:
– Наберитесь мужества, потому что вы это слышите в первый и последний раз. Поскольку я никогда больше этого делать не буду, вам не придётся слышать, как я крякаю.
Вождь затянулся, закашлялся, сплюнул мокроту на ковёр и медленно, чётко проартикулировал:
– Пошли все прочь! Сегодня больше ничего не будет.
XV
Томский и Вернадский стояли у могилы друга в Пушкинском саду. Летняя жара не способствовала скорби. Михаил, как бы оправдываясь перед собой, тихо сказал:
– Здесь будет памятник. В форме ракеты. Осенью должны поставить.
Он отошёл в сторону, поковырял носком сапога неприметный бугорок в сторонке, но и теперь ничего не почувствовал, только усталость. Академика же тянуло философствовать – каждый боролся с демонами по-своему.
– Памятник… Его мысли – вот памятник! Теории всегда несут на себе отпечаток духовной жизни их создателя. Да, Костя был подлинным еретиком, бросившим вызов ортодоксии.
– Еретиком? Но ведь еретик тоже верующий, только иначе. Константин Эдуардович глубоко верил, только непонятно во что. Он так безапелляционно отрицал бога, что, наверное, верил именно в него…
– Что поделать, христианство в борьбе с наукой не победило, но зато глубже определило свою сущность. Теперь мы видим обратный процесс – мы ищем истину за семью печатями, но, вскрыв их, обнаруживаем лишь зеркало, в которое страшимся заглянуть.
– А что там может быть?
– В зеркале? Да всё тот же христианский мученик! Только вместо тернового венца – квадратная академическая шапочка. Но с теми же шипами, да ещё, поди, отравленными.
Помолчав, Вернадский продолжил:
– Научное мировоззрение есть величайшая сила. Новая религия грядёт. И у неё колоссальное будущее, но формы её пока не найдены.
– Я что-то не понимаю вас, Владимир Иванович. – Томский воззрился на него. – Вы говорите такие оптимистичные вещи с такой болью…
– Говорят, что естественные науки подняли силу человека, дали ему какую-то неведомую мощь. Чушь! Человек не в состоянии постичь величия природы. Увы, свинья не умеет летать и никогда не научится, ибо мечтает не о парении в облаках, а о более эффективном способе сбора корма. Всё, что остаётся безмозглому животному, – это сотрясать вековые дубы и ждать, что плоды посыплются на него дождём изобилия. Человек той же породы: он не способен возвыситься до тайн бытия, а может лишь низвести их до уровня своего патоса.
Академик Вернадский повернулся к собеседнику, но того и след простыл – исчез, испарился в полуденном мареве.