За воротами рынка на перекрёстке копошились нищие всех мастей. Увечные и паралитики в живописных лохмотьях ползли к ногам Третьяка по ледяным булыжникам выщербленной мостовой с четырёх сторон света, вытягивая вперёд обрубки конечностей в безобразных малиновых шрамах и заскорузлых мозолях. Шустрые дети со злыми чумазыми рожицами бросались под ноги, хватали за рукава, кричали угрожающе. Должно быть, они требовали денег. Или просто выражали неосознанную агрессию к чужаку? Какой-то псих с перекошенным ртом и выпученными глазами колотил себя здоровенными кирпичами по темени, то ли пытаясь напугать окружающих, то ли разжалобить. Кирпичи раскалывались на куски, осыпая жёсткие чёрные космы оранжевой крошкой.
Поодаль от шумной банды агрессивных попрошаек поверх рваной соломенной циновки на коленях сидел старичок в засаленной солдатской шапке. Жидкие волосы седой бородёнки тряслись над потёртым военным ватником, застёгнутом на две металлические пуговицы. Дед ничего не просил. Он только кланялся прохожим, не подымая глаз, и прижимал к груди сложенные вместе морщинистые ладони, лиловые от январской стужи. На мостовой перед циновкой стояла пустая эмалированная кастрюлька с рисунком в виде красных плодов хурмы, вся в чёрных пятнах сколов.
– Ты посмотри, какой колоритный дедок, – услышал Саня русскую речь и даже вздрогнул от неожиданности. Два мужика в норковых шапках и толстых кожаных куртках, отороченных лисьим мехом, переговаривались, противно «акая» по-московски. У одного, с аккуратно подстриженной чёрной бородкой, на перекинутом через плечо ремне болталась квадратная сумка с блестящими застёжками.
– Ага. Прикинь, он ещё и в ушанке военной. Бывший хунвэйбин, по любому. Дай-ка я щёлкну этого пряника.. – и тот, что с бородкой, потянул из квадратной сумки заграничную камеру с тонкими белыми буквами Nikon над чёрным глазом внушительного объектива.
– Лучше бы ты ему денег дал, – заметил второй, с дымными очками «Хамелеон» на жирном носу.
– Бог подаст. Что ж ты сам не даёшь, если такой добрый? Жаба давит?
– Ну, отчего же? – осклабился очкастый, – я не жадный.
Откинув полу куртки, он пошарил в кармане брюк и вытащил пригоршню мелочи. Достав из горсти одну монету, со словами «Да не оскудеет рука дающего!» он подбросил её так ловко, что та, перевернувшись в воздухе, влетела точно в кастрюлю, звонко брякнув о дно. Даже с расстояния в несколько шагов Третьяку хорошо было видно, что это старая латунная монета советской чеканки достоинством в три копейки – вещь абсолютно никчёмная даже в той стране, где когда-то была изготовлена. Старик достал монетку, протёр её рукавом ветхого френча и поднёс к глазам, подслеповато моргая. А потом улыбнулся. Да так виновато улыбнулся. Как-то жалко. Мол, понимаем – господа пошутить изволили. В этот момент бородатый щёлкнул затвором камеры. Оба кретина заржали и вразвалочку двинули вдоль по улице.
Москвичей Третьяк ненавидел ещё со времён армейской службы. Все они, без исключения, редкостные скоты. Первым желанием было просто взять кусок кирпича у того бедолаги, что крошил их о собственную башку, да раскумарить очкастую гниду промеж окуляров. Но в Санины планы на сегодня точно не входило посещение китайской тюрьмы. И даже будучи сильно пьяным, он помнил, что ровно через три дня ему непременно нужно быть в аэропорту. Поэтому Третьяк поступил иначе. Дёрнул молнию на кошельке, вытащил из пачки голубую банкноту с четырьмя бесстрастными лицами и протянул её старику. Нищий ухватил купюру двумя руками, торжественно расправил её перед собой параллельно земле, поднёс для чего-то к лицу и, подержав таким образом секунды три на уровне бровей, отправил за пазуху. После этого дед повалился ничком на булыжную мостовую, сложив перед собой тощие руки, и замер, будто лишился чувств.