– Ой, ну ладно, – сказала Осока. – Один раз, с Длинным. Было противно, но не больно, совсем не так, как девки с Шивой горки рассказывают.
Я снова вздохнул.
– А зачем?
– Так, просто.
Не решаясь ее коснуться, я тронул свою щеку и кивнул на ее.
– Не похоже, что для тебя это так просто.
Осока поерзала на скамье и пригорюнилась.
– Да ну, а он говорит, чтоб я была с ним поласковей, а то ему невмочь. Мне хоть и неохота – а вдруг он другую найдет?
– Облезет он, – возмутился я. – Пусть сам себе подергает. Или пусть ищет другую дурочку – тоже мне, ценный кавалер!
Аранка прыснула. Одним движением она скользнула по скамье ко мне, прижалась тугим горячим боком и шепнула в ухо:
– Цзофика! А ты делала это?
Как легко женщины трогают женщин! Привыкнуть к такому непросто. Я помню, как девочки в Ордене, мои одногодки, вдруг начали все ходить под ручку, шептались и тискались, и хихикали, как дурочки. У нас, мальчиков, тоже был свой период обожания – хоть выглядело это не так нежно. Я весь покраснел, чувствуя рядом тепло тела Аранки, стараясь не думать, что к моему локтю прижимается ее грудь.
– Да, бывало, – ответил я.
– И как?
– С тех пор, как я полюбила, я думаю только о том, кого люблю, – медленно сказал я, стараясь нигде не запутаться в женском и мужском роде. – Я не могу быть… с ним. И не смотрю на других.
Осока жалостливо уставилась на меня прозрачными глазами.
– Когда любишь, все по-другому, – с тоской сказал я. – И как попало уже не хочется.
– У тебя несчастная любовь! – восхищенно выдохнула Аранка.
Кажется, это подняло меня в ее глазах.
– Ты мне расскажешь? Будем с тобой дружиться? – потормошила она меня.
Я кивнул и поднялся со скамьи. Ужасно хотелось выйти на холод.
Не беспокойся, Марит, я крепко помню, что мне можно и чего нельзя. Да и Аранка, честно сказать, такая дурёха, что сама мысль тронуть ее кажется постыдной – все равно что младенца ударить.
Письмо одиннадцатое
Продолжу про минувший день – по традиции, ночью. Взял у Юфрозины ткани и пошил новых почтовых мешочков – а то оставались только маленькие, с трудом втолкнул в них последние письма.
У меня странное чувство: как будто прошла гроза. Мне легче, хоть ничего особенного не произошло – ни озарений, ни прозрений… и все же что-то соединилось, сошлось как линии узора. Я не могу охватить его глазом, но стоя там, где я есть, ощущаю, что все может быть хорошо – несмотря на тревогу, на сомнения и печаль, которая держит меня в тисках почти непрерывно, я вдыхаю и выдыхаю, и чувствую, что все это может быть частью неведомого мне замысла. Все это устремлено к какой-то важной цели: и этот городок, и семья, и мое присутствие в ней. И я. И ты.
Река сама знает, куда течь. Так ты говоришь.
Сперва в купальне закрылись девочки: Осока и Ива – старшая помогала младшей. Когда они вернулись – распаренные и розовые – мы с Пири налили в лохани горячей воды и отправили мыться мужскую половину семейства.
– И мыла, мыла не жалеть, – бросила им вдогонку Пири.
В большой комнате затопили лежанку – занятную разновидность камина: печурка у стены, выложенная изразцами с боков и сверху; на ней ничего нельзя приготовить, и огня не видно – он скрыт тяжелой чугунной дверцей – зато можно бросить на нее толстое одеяло и греться, поворачиваясь с боку на бок, или сидеть рядом, ощущая жар от горячих молочно-белых, с зелеными узорами, изразцов. Стена, к которой лепится лежанка – это на самом деле бок большой кухонной печи, и дым от горящих дров уходит в ее трубу, так что в комнате совсем не дымно, и только слышно, как дрова потрескивают за дверцей.
Аранка сушила волосы, сидя на низкой скамейке у лежанки. Разбирала их пальцами, тщательно расправляла в волнах сухого тепла с отрешенным мечтательным видом. В этом была и женственная прелесть, и детская обстоятельность: внезапно стало видно, какой она была в возрасте Ивы: пухленькой, старательной и добродушной.