Трубка положена, всё позади: промыл с облегчением горло боржоми.
А тогда, выйдя из университетского дворика, нагулявшись, насмотревшись на покоряющую искренностью провинциальную краснокирпичную готику, нежное, смягчённое (неумелостью!) барокко, объяснял Лине (не без колкостей и острот) подоплёку культурных спекуляций на классицизме (поклонение совершенным пропорциям, строгость форм, прочая ахинея). Обоснования, говорил, всегда находятся, но только ампир мог прижиться во время недавней чумы – портики на простых комодах и ящиках как претензия на величие, да ещё властная грузность, осевое оцепенение схематизированной симметрии. Псевдоготика? Псевдобарокко? Не по зубам из-за многодельности, да и не та трактовка величия – какое там небо? Вильнюс, однако, избежал ампирной эпидемии, здесь вообще всё очень мило, трогательно (прелесть примитива?), неплоха и эклектика с её вульгарным, но щекочущим провинциальное самолюбие шиком. Ого! Вот и пришли, не исключено, что он уже здесь бывал, где ещё он мог видеть подобную живопись патокой – оголённых круглозадых пейзанок (глубокое удовлетворение в коровьих глазах), которые, забыв про обессилевших кавалеров и нехотя заигрывая с патлатыми пичужками, игриво посматривали на едоков с кое-где облупившегося плафона, что ж, идиллия постраспутства предполагала пир. Да, хотелось есть (ам-пир?), сидели вдвоём за столиком в ресторане той же гостиницы, где несколько лет назад останавливался он с Кирой, сидели у стены, обтянутой кроваво-красной (почти как в Лериной, с арочными окнами на Исаакиевский собор, комнате) искрящейся тканью, ели жареную курицу, шепелявый, с аккуратно приклеенными усиками официант (славный плут) заботливо наполнял фужеры болгарским вином, их лица нравились, им улыбались, хотя времена изменились и за красивые глаза в гостиницу (даже в такой клоповник) уже не пускали.
У Лины пылали щёки, пухловатые, чуть вывернутые губы дрожали, словно от нетерпения, большие, навыкате, глаза затягивал шальной блеск; и вдруг – недоверчиво-жёсткий, с прищуром, взгляд и беззащитная улыбка, переходящая в оскал: прыть и осанка гончей?
Возбуждённая, как и на том давнем, с капустником и танцами, вечере, обозначившем начало влюблённости, она, жадно отпивая вино, раскрывала карты: уехать, здесь прошла юность, здесь друзья, ты (он?), но – здесь гиблое место, здесь никогда ничего к лучшему не изменится, нельзя плыть по течению, надо управлять своею судьбой, надо уехать, чтобы жить, а не дожидаться жизни… Ох, в разных модификациях сия душещипательно-оправдательная ария в те годы исполнялась многими отъезжантами.
Зрачки наркотически расширились – о, как рвалась она в полёт! – раздувая ноздри, курила, пепел с тлеющего кончика сигареты осыпался на чёрный пуловер, да и вино, наверное, тоже подействовало: развязался язык.
Соснина, однако, за кордон если и тянуло, то для того лишь, чтобы посмотреть мир. Хорошо бы, конечно, посмотреть, но… насовсем?
Нет, жизнь № 2 (периодически он даже забывал мечту свою о посещении избранных городов) тогда его ничуть не манила, скорее отпугивала.
Короче, он посочувствовал порыву, постарался даже вникнуть в её мотивы, а когда в блестящих металлических плошках принесли молочные шарики (крем-брюле не было) пломбира, понял: она добьётся.
И добилась, подумал спустя несколько месяцев, увидев мельком в чьих-то руках её фото с дороги, из Италии: картинка!
Едва границу пересекла, а сразу – вознаграждена.
Все ли дамы, едва попавшие туда, в потребительский рай, так хороши, или он одурачен рекламным трюкачеством поляроида? Загорелая, волшебно удлинившаяся нога попирает развалюху какого-то исторического парапета – нагнулась, зашнуровывая плетёнку туфель на оспинками изъеденной пробке; зелёное, в крупный белый горох, необъятным балахоном, с волнистой полой платье, полотняная, свисающая с плеча сумка-мешок, пятнышко подаренной им брошки (помнит?), чёрные, из сандалового дерева, бусы, пунцовый рот, блеск зубов – страсть как хороша! И брызжет глюкозой день, и над стриженными под сессун пиниями наклонилась, заглядывая в карманы туристов, знаменитая башня.