Роман Борисович больше фыркал в ладони, чем мылся, – противно такое бритое, колючее мыть… Ворча, сел на постель, чтобы надели портки. Мишка подал блюдце с мелом и чистую тряпочку.

– Это еще что?! – крикнул Роман Борисович.

– Зубы чистить.

– Не буду!

– Воля ваша… Как царь-государь говорил надысь зубы чистить, – боярыня велела каждое утро подавать.

– Кину в морду блюдцем… Разговорчив стал…

– Воля ваша.

Одевшись, Роман Борисович подвигал телом, – жмет, тесно, жестко… Зачем? Но велено строго, – дворянам всем быть на службе в немецком платье, при алонжевом парике. Терпи! Снял с гвоздя парик (неизвестно – какой бабы волосы), с отвращением наложил. Мишку (полез было поправить круто завитые космы) ударил по руке. Вышел в сени, где трещала печь. Снизу, из поварни (куда уходила крутая лестница), несло горьким, паленым.

– Мишка, откуда вонища? Опять кофей варят?

– Царь-государь приказал боярыне и боярышням с утра кофей пить, так и варим…

– Знаю… Не скаль зубы.

– Воля ваша…

Мишка открыл обитую сукном дверцу в крестовую палату. Роман Борисович, достойно крестясь, подошел к аналою. На бархате раскрыт закапанный воском часослов. Снял нагар со свечечки. Вздел круглые железные очки. Лизнул палец, перевернул страницу и задумался, глядя в угол, где едва поблескивали оклады на иконах: горел один только зеленый огонек перед Николаем-чудотворцем…

Было отчего задуматься… Ведь так если дальше пойдет, – всем великим родам, княжеским и дворянским, разорение, а про бесчестье и ругательство говорить не приходится. «Ишь ты, – взялись дворянство искоренять! Искорени… При Иване Грозном пробовали так-то – разорять княженецкие фамилии. Получилась гиль, смута. И ныне будет гиль. Становой хребет государству – мы… Разори нас, – и государства нет, жить незачем. Холопами, что ли, царь, будешь управлять? Чепуха! Молод еще, слаб разумом, да и тот, видно, на Кукуе пропил…»

Роман Борисович поправил очки, начал читать – гнусливо, по чину. Но мысли гуляли мимо строчек…

«Дворни пятьдесят душ взяли в солдаты… Пятьсот рублев взяли на воронежский флот… В воронежской вотчине хлеб за гроши взяли в казну, – все амбары вычистили. Пшеницы было за три года урожая, – ждал, когда цену дадут… (От резкой досады горько стало во рту.) Теперь слышно – у монастырей вотчины будут отбирать, все доходы брать в казну… Солонины велено заготовить десять бочек. Ах, боже мой, солонина-то им зачем?»

Читал. За слюдяным, в свинцовой раме, окошечком зеленело утро. Мишка у двери бил поклоны.

«На масленой бесчестили великие фамилии!.. По триста человек ряженых налетало, – в полночь, а то и позднее. Страх-то какой! Рожи сажей вымазаны. Пьяные. Не разберешь, где тут и царь. Сожрут, напьются, наблюют, дворовым девкам подолы обдерут… Кричат козлами, петухами, птицами».

Роман Борисович переступил с ноги на ногу, – вспомнил, как в последний день его, напоивши вином до изумления, спустив штаны, посадили в лукошко с яйцами… И не смешно вовсе… Жена видела, Мишка видел… «Ох, господи! Зачем? К чему это?»

Роман Борисович с натугой размышлял: в чем же причина бедствию? За грехи, что ли? В Москве шепчут, – в мир-де пришел льстец. Католики и лютеране – его слуги, иноземные товары – все с печатью антихристовою. Настал-де конец света.

Искривясь красноватым лицом на огонек свечечки, Роман Борисович сомневался. «Невероятно… Господь не допустит пропасть русскому дворянству. Обождать да потерпеть. Эх-хе-хе…»

Усердно помолясь, сел под сводом у окна за столик, покрытый ковром. Разогнув немалой толщины тетрадь, где было записано все касательно – кому дано в долг, с кого взыскано, с какой деревеньки взято деньгами, или хлебом, или запасами, – медленно перелистывал страницы, шевелил обритыми губами.