– Да где же мой Трофимушка? – простонала Наталья, вытирая уставшие глаза от накатившей влаги. Страшно было даже представить, что с ним может случиться. Чуть не каждый день расстрелы в урочище Сенная площадь. Там и пленных, и партизан, и просто неугодных… А из гетто всех евреев, и тех, что из Западной, из Польши в тридцать девятом к нам перебрались, ещё в декабре положили. Даже Фриду Львовну, врача. Она ж деток лечила! Когда мужа на фронт провожала, целовала его, плакала, заливалась слезами, а он нежно так её обнимал, жалел, просил уехать на Волгу. Не послушала. Не верила, что без вины убить могут. «Ну, я бы удрала! Ребёночка с собой и бежать. Даже проволоки колючей не было. Почему же она?» – недоумевала, возмущалась, отгоняя мысли о безвестности мужа.
Прислонилась к стене и, закрыв глаза, тихонько, боясь разбудить детей и старуху, взвыла, будто предчувствуя беду. Отозвалась, заворочалась в люльке Галинка, еле слышно всхлипнула во сне. Наталья спохватилась, наощупь отыскала хлебную соску, обмакнула в чугунок с тёплой водичкой. Прислушалась: сосёт смачно, – и осадила себя: « Да мало ли где Трофим? Не впервой же!».
Качнула колыбель и под мерный скрип не заметила, как опустились веки. Мысли путались, перед глазами вставали то измученные пленные, протягивающие тощие, костлявые руки к лепёшкам, которые она, озираясь на охрану, протягивала через проволочное заграждение. То укоризненно кивал побелевшей головой Тимофей Медведев, будто спрашивал: «Что ж не спасли жену мою? Она же свояченица вам!» – «Пытались, Техан! Пока держали её немцы в сарае возле магазина, мужики вызволить решились да не успели…», – оправдывалась Наталья, леденея от потустороннего печального взгляда Антонины Медведевой, казнённой всё в том же проклятом декабре сорок первого. «Прости, прости!» – беззвучно шевелились губы, а воздух наполнился дымом и тошнотворным запахом горящей плоти. Взметнулся высоко над деревней огонь, жадно пожирающий обугленное тело Разувалова – жуткая смерть за помощь партизанам. Где-то далеко голосила его обезумевшая от ужаса дочка, которую спрятали в своей хате Сепачёвы. А на площади возле адского кострища прыгали-играли ничего не понимающие дети. Наталья, онемевшая, с широко открытыми глазами, отразившими покачнувшееся багровое небо, стояла, не шелохнувшись, словно соляной столб – Лотова жена, обернувшаяся посмотреть на сгорающий город….
«И-и-го-го!», – вдруг заржала невесть откуда взявшаяся кобылица, молодая, упитанная, шерсть лоснится, седла нет, никто с ней управиться не может, а Наталья смело влетает на её мощную спину и скачет к дымящемуся голубыми туманами озеру. И кобылица слушается, признаёт в ней хозяйку, чувствует решительный характер, внутреннюю уверенную силу.
Проснулась от резкого стука в окно. В хату бесцеремонно ввалились полицаи – Павлюченко и Лебедев. Автоматы на изготовке:
– У хате хто? – рявкнул рыжий Лебедев.
Наталья бросилась навстречу, умоляюще зашептала:
– Тихо, тихо, ради Христа! Пожалуйста! Дети ж у меня маленькие. Галечке годика нет. Да старая на печи.
– Чужих няма? – убавил голос полицай, не сводя глаз с Натальи, уж больно хороша она ему показалась.
– Какие чужие? Упаси Господи! Самим есть нечего, проверьте, в хате – шаром покати!
Павлюченко стволом карабина откинул занавеску, заглянул на печь. Ефросинья Фёдоровна, слабо соображая спросонья, испуганно вытаращилась на него по-старчески светлыми глазами.
Лебедев, удобно устраиваясь за столом, широко зевнул, обнажая крупные зубы:
– Хозяйка, мы посидим трошачки. Малость продрогли на улице, – и, растянув губы в наглой усмешке, предложил: – Можа, и ты с нами рядышком? Согреешь?