Похолодало. Ночью стал минус. Батарея была поломана – среди треснувших шпал не журчала вода. Обогреватель, сияя в ночи накаленными красными полосами, грел только себя. Обои теперь не отклеивались – они примерзали к стенам.
Приходилось долго ворочаться и дышать, лежа в свитере, согревая постель, а потом спать под тремя одеялами. Обнимая сырую подушку, Гортов представлял, что обнимает соседку, теплую Софью, с ее русской бревенчатой красотой, с ее мясными руками, среди которых можно было б сладко сопеть до утра. В фантазии Гортова Софья почему-то лежала в старушечьей ночной рубашке, отвернувшись к нему спиной. Ее медовые волосы лезли в рот, и он сплевывал эти волосы, но все-таки это было приятно.
Он просыпался от холода и прислушивался к ночи – было слышно, как за стеной всем своим ледяным нутром сопела соседка-бабушка.
Следующий день был выходным днем. Тучи висели низко, и влага стекала с них как с невыжатой тряпки. Сморкались деревья в лужи, и шумно плескалась грязь. Вай-фай работал.
Гортов проверил почту. Видимо, его адрес попала в список служебных почт, и вот уже кто-то слал ему приглашение на православную дискотеку и на круглый стол «Педерастия и шпионаж в России».
Писала и мама. Мама прислала картинку с лучезарно улыбчивыми детишками, роющимися в песке, и подписью: «Будь счастлив в этот миг! Этот миг и есть твоя жизнь».
Еще было письмо от сестры. Сестра училась в хай-скул в Америке. Летом она объехала половину штатов. «Что тебе больше всего запомнилось?», – спросил Гортов в предыдущем письме. Сестра ответила, что больше всего ей запомнилось, как в одном супермаркете огромная негритянка – груда шевелящейся плоти – пукнула так, что задрожали все стекла. «Впечатляет», – написал ей теперь Гортов.
Были и другие письма, из старой жизни, и Гортов открыл одно из них, и стал читать, но почувствовал, что опять начинает болеть голова, и кожа чешется от аллергии.
Гортов лег на тахту. Попытался читать книгу, но накатывал сон, пытался спать – снов не было. Зато Гортов заметил, что если положить под голову две подушки, то лежа можно увидеть в окне крест на куполе.
С церквями у Гортова раньше не ладилось – всего два раза в жизни он посещал их. В первый раз, когда Гортову было семь или восемь лет, его привели родители. Он запомнил, что было много солнца на улице, и что была мрачная тяжесть и духота внутри. Кажется, что был праздник, и храм был набит людьми так, что было не разглядеть ни икон, ни стен, и всюду стояли очереди. Мать протолкнула его вперед, и вдруг он увидел святого с нимбом. Что теперь делать, Гортов не понимал. Он видел, что люди вокруг шевелят губами, а затем целуют икону, склоняясь к ней. Гортов боялся ее целовать, потому что бабушка воспитывала в нем строгую гигиену – было запрещено голыми пальцами касаться ручки двери и кнопки в лифте, а тут – губами. Он был смущен и не заметил, как старуха в косынке, сухая, растрепанная, как новогодняя елка в апреле, схватила его за ухо и зашипела в него: «Целуй, целуй!». Он рванулся, пытаясь сбежать, но она стала толкать его, как нашкодившего котенка: целуй, целуй, целуй!
Второй раз – когда отпевали бабушку, а Гортов приехал на похороны в разорванных на коленях джинсах, и с серьгами-гвоздиками, и с всклокоченными волосами – тогда он был панк, и люди смотрели на Гортова удивленно, и он сразу покинул храм. На том все закончилось.