будто мои биотоки
чувствует на расстоянье.
Вышито солнце лесное
ягод затейливой вязью…
Брат мой, ты связан со мною
самою кровною связью!
** *
Давно ль одуванчики пухом сорили?
Теперь же всё серо. Дождь форточку лижет.
Твой город, продутый ветрами сырыми,
всё ближе и ближе,
всё ближе и ближе.
Вокзал, дебаркадер, сараи, бараки…
Листва прилипает – не надо и клея,
но вспыхнет багрянцем осиновый факел —
и станет светлее,
и станет светлее.
Как долго я ждал и судьбе не перечил,
и гильдия бед меня, вроде, не ищет.
Я думал о том, как в преддверии встречи
мне сделаться чище,
мне сделаться чище.
Ты выйдешь из дома. Не всё голубое,
но верю: не смоет нас в море приливом,
и только с тобою, и только с тобою
я буду счастливым,
я буду счастливым.
ИЗ ДЕТСТВА
Иду ромашковою тропкой,
где раньше волны мох лизали.
Мне вслед коровы смотрят кротко
своими добрыми глазами.
Я был три месяца прикован
к постели, смерти бросив вызов.
Как Бог-страдалец на иконах,
я, вероятно, так же высох.
Не помогли пенициллины —
несла дежурство за спиною
старуха-смерть, но исцелило
лекарство верное, парное.
И вот идеёт оно лугами,
жует, хвостом от скуки машет.
И связь такая между нами,
как у пчелы и у ромашек.
* * *
Тот город прекрасен и юн – достался он мне задарма.
Как тысячи маленьких лун, желтеет на ветках хурма.
Не слышно ликующих птах… Судьба, ты отъезд мой отсрочь,
пока приютилась в ветвях, как ласточка, гибкая ночь.
Пока в том примолкшем саду, где зреет осенняя грусть,
как будто кого-то я жду
и знаю: уже не дождусь.
Есть такие поезда
* * *
Огней и бликов чехарда,
стоянка – пять минут.
Но есть такие поезда,
которые не ждут.
Они идут все дни в году,
их график напряжён.
Чуть зазевался – на ходу
уже не сесть в вагон.
Большой привет! Гремит состав,
и остаешься ты,
еще совсем не осознав
своей большой беды.
Беда! Пусть дни забот полны,
ты проигрался в дым:
в тебе засел синдром вины
перед собой самим.
Но эту жизнь ты выбрал сам,
себе назначив суд.
Как будто жил ты по часам,
что вечно отстают.
* * *
Бродил по городу чудак
с посеребрённым чубом,
шел не спеша, любой пустяк
ему казался чудом.
Глядел тот парень на закат,
на леса гребень редкий,
где красногрудый музыкант
усердствовал на ветке.
Боясь разбить, он в руки брал
зимы стеклопосуду,
и проявление добра
он чувствовал повсюду:
в карасьем профиле моста,
в реке, пристывшей малость.
Как сахар в чае, доброта
в природе растворялась.
* * *
Был пианист уже изрядно лыс
и аскетичен, как индийский йог.
Он выходил бочком из-за кулис —
зал еле-еле сдерживал смешок.
И медленно мелодия плыла,
как облака: за слоем – новый слой,
прозрачна, удивительно-светла,
как сад, омытый солнечной водой.
И не было печалей и обид,
и пробирала, как в ознобе, дрожь.
…А фрак на нем рогожею висит.
Нисколько на артиста не похож.
* * *
Еще вчера, дождем секом,
был мир открыт ветрам,
а нынче – звёзды косяком,
как будто нерест там.
Стою. Еще на костылях.
Уже могу стоять.
И отступают тлен и страх,
и я живу опять!
И то, что было, все в дыму:
разлуки и любовь.
И я стою и не пойму,
что я родился вновь.
* * *
Так же птицы осанну пели
изо всей своей птичьей силы.
Мир был молод. Еще Помпеи
мертвым пеплом не заносило.
Ты спускалась лианой гибкой,
в мгле вечерней видна нерезко.
Но доверчивую улыбку
навсегда сохранила фреска.
Платье – словно вчера надела,
та же легкая хмарь на небе…
Как ошибся я! Что наделал!
Двадцать с лишним веков здесь не был.
Юный ветер над миром реет,
он в музейные рвется холлы…
Между нами, как пропасть, время,
беспредельный, безбрежный холод.
Словно я услыхал случайно,
забывая, что жить мне мало,
эхо тысячелетней тайны,
что так долго не умирало.
* * *
Борису Полякову
Коммунальный оазис в пустыне асфальта…