«Махновщиной мохнатых годов попахивает… – про себя решил Егор. – Из серии – голосуй, не голосуй, все равно получишь хуй, – с раздражением подумал он, но ничего из этого не сказал. – Я могу при этом присутствовать? – спросил он в конце.

– Думаю: не проблема… – с минуту думал комбат. – У нас всё гласно! – блеснул он улыбчивыми глазами.

«Советский союз, блядь, какой–то: гласность – перестройка – ускорение! Осталось – ежа с морды сбрить и половину башки, да кляксу на лысину птичьим дерьмом обронить…», – злобно крутанулось в мозгу. – И за что ростовский фэсбэшник хвалил «Восток», понять не могу? – поднимаясь с места, прокряхтел Егор, злясь. – Из корпоративной солидарности, что ли? – и, совсем осмелев, громко добавил. – Со своими – такими как я, также обходитесь? – небрежно сказал Егор, раскрыв настежь дверь.

– Не горячись, ты! – сказал вслед Ходарёнок. – Никакого решения не принято… Проголосуем!

– Я так и вижу, какое будет решение! – Егор вывалился за дверь, будто вырвался оттуда силой, где его прежде колотили семеро; всё нутро трепетало до противности и лихорадило отчаяньем, от которой всё перед глазами плыло; на секунду захотелось напиться до чёртиков и снова нырнуть с головой в капроновый чулок. – «Жаль, с собой не прихватил… – замелькали мысли, –…возвращаться – дурная примета!» – обрушилось в мозгу, после чего в голове закрутилось всё вдвое быстрее; но – мысль о возвращении домой, в Москву, была куда невыносимей и непримиримо мелькала в водовороте переживаний.

Следом за Егором в двери поплёлся и Жорин. Всё это время он отстранённо наблюдал за происходящим, словно всё решал поставленную комбатом задачу – что–то решить уже, как командир.

– Игнат, задержись на минуту… – поднялся комбат, завинтив развинченный корпус шариковой ручки и бросив на стол. – Что думаешь?

– Ну, не ясно… – оступился Жорин. – Но, похоже – жди звонка генерала!

– Бляяя!.. – проблеял Ходарёнок сквозь усы. – Про генерала – я совсем забыл! Ладно, иди Игнат, разберёмся…

Постояв с минуту у двери, комбат с серьёзным видом спрятал руку за спину, поджал одноименную ногу – как если бы не было ни той, ни другой; и запрыгал через кабинет в направлении окна. Замерев на полпути, постарался поймать равновесие, начертил в воздухе два овала свободной рукой, и не справившись, едва не рухнул, в момент «отрастив» все четыре конечности; вопросительно чертыхнулся вслух в сторону Егора и войны, вроде – «какая ему к чёрту…», добавив:

– …и пойми, что в голове этого убогого, когда все силы и мысли связаны одним напряжением – удержать равновесие! Человеку с ногами и руками – пожалуй, не понять!

В самом раннем детстве, наведываясь под Луганск к маминой тетке, восьмилетний Санька подобным образом пытался выяснить и прочувствовать на себе – каково живётся слепой двоюродной бабке Серафиме, от чего ежедневно, по десять минут, до состояния привычки, проводил в непроницаемом платке на глазах, получая вслепую десяток ушибов и ссадин, сшибая углы скудной домашней мебели:

– Баба Сима, – иной раз жалко скулил он, заблудившись и забившись от усталости в угол, – сколько уже времени, погляди? Кончились мои десять минут? Я коленку расквасил, а поглядеть не могу.

– Кончились, Санька, кончились! – отвечала слепая бабка, дельно и со знанием, глядя на настенный скворечник, откуда по часам вываливалась шумная кукушка. – Можешь открывать глазки…

Ходарёнок уселся за стол, решительно намеренный от увечного избавиться:

«…надо, чтобы сам решил уйти… Не дай, бог, начнут звонить покровители – мира не будет! А решить надо – миром!»


За время непродолжительного пребывания Егора в карантинной роте Медведчук ни разу не столкнулся с ним даже случайно. Без очевидных признаков Егор был неприметен, как будто приехавшего воевать на Донбасс инвалида без руки и ноги никогда не было, ничего подобного в батальон не случалось, а если и шли пересуды, то все они, казалось, были не более чем небылицами о чьём–то могучем человеческом мужестве, той ещё великой военной поры.