Во фразе слышно, как у Немировича перехватывает дыхание, он почти кричит, возражая: «Никогда я не позволял себе мешать Вам заниматься в школе, всегда сообщал ученикам, как большую радость, Ваше желание заняться с ними. И потому Ваши строки о том, что Вы будете преподавать у Адашева, считаю глубоко обидной угрозой».
У Станиславского к моменту, когда ему подадут это последнее за день письмо, перенапряжение спадало. Накладки он готов признать накладками, не больше того. «Дорогой Владимир Иванович! Без сомнения, Вы тот человек, который должен соединять в своей руке все вожжи отдельных частей, и когда Вы их держите, в Театре все идет хорошо.
Я уже извинялся за Сулержицкого, признавая себя неправым и с официальной и с этической стороны. Я пояснял, почему все это так случилось. За эту бестактность охотно извиняюсь еще раз».
Та же усталая миролюбивость в строках про школу.
«Угрозы я не вижу никакой в том, что я буду давать уроки у себя дома или у Адашева. Напротив, это просьба, так как без этого я бы не счел себя вправе говорить с Адашевым. За эти дни я прочел так много странного и неожиданного, что искренно поверил тому, что мои уроки нежелательны. Тем лучше, если этого нет.
Уверенный, что мое участие в школе желательно не для того, чтоб делать в ней то, что делают другие, а для того, чтоб найти нечто новое, я взялся за водевиль. Сам я не мог его вести и потому пригласил Александрова за свой личный счет (о плате мы еще не сговаривались)».
К. С. выбор объяснял: «Думаю, что Александров запил бы без этой новой работы, на которую, по-моему, он вполне способен. Я хотел соединить приятное с полезным».
Как если бы под конец ужасной, в сущности, переписки попробовал улыбнуться и вызвать улыбку. Увериться и уверить: ничего страшного.
Стоило бы наконец вникнуть не в то, почему возникла эта столь занимающая историков театра переписка. Почему она возникла и может повторяться – понятно. Во всяком деле между людьми трения неизбежны. Важно понять, зачем она, эта переписка, для обеих сторон тяжелая.
Мне всегда казалось: пишут, чтоб не накапливалось. Чтоб больное нашло выход, было бы изжито. «Изжить» – прекрасный глагол.
В истории со Студией на Поварской как раз ничего не изжили. Закрыли. Сочли, что и говорить не надо, один другому не поверит. Потом и Мейерхольд, и Станиславский, каждый эту историю так или иначе выговаривал (в статьях, в отчете о работе МХТ). Так и не изжили.
Еще, по-моему, вот эту вот переписку 3–4 ноября 1906 года надо же соотносить с обстоятельствами места и времени. Сколько месяцев прошло с тех пор, как в театр заносили убитых на улице? Гражданские великие нелады тлеют, непригашенные. «Всё не так, ребята!» – в свой час прохрипит певец с Таганки. В театре что-то тоже не так? Нельзя мороку поддаваться.
Дневниковые записи, как и письма, К. С. и Н. – Д. начинают в состоянии сбитом. Не выговоривши, с этим состоянием не справишься. А надо справиться.
«5 ноября… Был у Адашева в школе с Сулером»[56].
Правило вежливости: следовало самому прийти туда, на Тверскую-Ямскую. Поблагодарить за приглашение, принести извинения, что отнял время и вот отказываешься.
Потому что они оба, Станиславский и Сулержицкий, тогда отказались.
3
Сулержицкий придет заниматься с учениками Курсов драмы только года три спустя. К. С., если верить студийцам, станет заглядывать к нему на занятия.
Оговорку – «если верить» – поясним чуть позже. Пока немного о школе и ее хозяине.
Перед открытием Художественно-общедоступного в брошюрке написали: в труппе, составленной из любителей и выпускников Филармонического училища, выделяется известный артист Адашев (Платонов).