А я, брат ты мой, хуже Леманна стал: чего только не передумал, о ком только не вспомнил! И перстень этот окаянный нет-нет да и достану… За окном льет… В избе один… Вот когда волком выть! Грешным делом думал даже в Москву податься, перстень продать, обжиться там, клад достать да тётку к себе перетащить… Только пустое это всё… По кругу… Однако, разъяснело. Сделал я ворот – и снова на вышку. Сдвинул пятак, выгреб щебенку, ворот поставил да верёвкой за крюки и зацепил, как сейчас помню: стою и не знаю, что делать. Прямо затмение нашло какое-то! Кругом тихо так, луна светит, а я словно жду чего-то.
Вдруг где-то на усадьбе ночная птица прокричала нехорошо так. Очнулся я и плиту давай поднимать. Под ней колодец узкий. Посветил в него фонариком Леманна, там… сияние – ларец перламутровый. Достал его – воистину красота! На крышке герб, ручка витая, кажись, серебряная. Хотел было сейчас же и открыть, да нечем! И ломать-то жалко. А тут опять птица кричит где-то совсем рядом, прямо-таки над ухом. Я чуть ларец не выронил! Просто наваждение: забыл, зачем пришёл! Положил я тогда на ларец перстень, закрыл колодец, засыпал всё, пятак на место задвинул, схватил ворот – и бегом домой. Во как, брат ты мой!
Владимир Кузьмич ещё раз перекрестился. Помолчал и каким-то чужим, охрипшим уже голосом, продолжил.
– А днем тётка проведать пришла – не захворал ли. Я с ней и закрутился, а потом и вовсе не до клада было, да и успокоился я. Много чего насмотрелся, много чего передумать да пережить пришлось, вот и успокоился.
Старик умолк, и в напряжённой тишине отчетливо стало слышно его тяжелое дыхание да такое же тяжелое тиканье часов.
Я пребывал в некотором замешательстве, хотелось скорее спросить о дальнейшей судьбе клада, но отчего-то никак не мог найти нужных слов. Сам вопрос казался мне неудобным, никчемным, даже наглым.
– А ближе к войне забрали меня в НКВД, – прервал затянувшееся молчание Владимир Кузьмич. – Следователь больно въедливый попался и после каждого слова все «так» добавлял. Говорит:
– Это кто? – и показывает мне фотокарточку.
– Барин, – говорю, – наш!
– Ваш, значит? Так! А что, деревня на его земле была?
– Да нет, – говорю, – только раньше, года до 11-го, ежели помню. У нас деревня вольная, как все.
– Так! Вольная, значит? Так! А ты у него сторожем был?
– Не то чтобы сторожем, но сторожил постройку одну – вышку.
– Не сторожем, но сторожил? Так!
– А это кто? – и показывает мне ещё фотокарточки.
– Не знаю, – говорю.
– Не знаешь? Так!
Трое суток мурыжил с зуботычинами, о прислуге расспрашивал, барине, да что я знаю, мужика какого-то показывал, еле отговорился. Да… Думал, в Москву повезут, ан нет… выпустили.
А потом в газете про барина сам читал: главарём диверсантов он оказался. Он и ещё четверо хотели мост у Филей взорвать. Взяли их там с поличным: с инструментом, лопатами, при оружии. К расстрелу приговорили.
Помолчали. Владимир Кузьмич не торопясь отодвинул блюдце и поставил на него вверх дном чашку, важно огладил седую бороду и тихо произнёс:
– Старый он больно был, может, и с головой что, но четверо – это слишком. Вопрос?.. Брат ты мой.
Глаза старика потухли и наполовину закрылись, лицо сделалось безразличным, будто окаменело. И снова тиканье ходиков стало невыносимо громким, молчание – бесконечным. Чтобы как-то разрядить обстановку, я осторожно поинтересовался, рассказывал ли он еще кому. Владимир Кузьмич встрепенулся, сел поудобнее, в прищуре глаз появилась теплота.
– В конце 41-го, ещё в партизанах, рассказал командиру нашему. Тогда мы аккурат в лесу за рекой стояли. Всё рассказал как на духу. Да только показалось, не поверил он – молодой ещё. Говорит: