Ювелир-то признался, что приходил к нему студент-недоучка, весь расхристанный, ободранный, как после драки. Аж перепугал всех! Да как не впустить, ведь при мандате! О надписи расспрашивал, о камне и приказывал перстень у него оставить. Ну, тот возражал: говорил, что к ценностям Кремля это никакого отношения не имеет. Да разве поспоришь? Вынул тот револьвер и расписку продиктовал, сказал, что некогда ревкому побрякушками заниматься, обещал скоро вернуться.
А перстень-то он так и не показал…
Однако была у ювелира коллекция копий. Все камни ризницы себе сделал и дома держал. И так ему перстень понравился, что скопировал и его и даже надпись воспроизвел. Вот он Леманну копию-то и показывал. И ведь что тот шельма придумал: уговорил какого-то вора всю коллекцию унести и ему отдать. И только он её получил, так сразу к ювелиру.
– Проститься, – говорит, – пришел. Россию покидаю.
Ну, и на стол поставил, наверное.
– Хочу, – говорит, – последний раз на фамильное взглянуть. А ювелир чуть не плачет:
– Ограбили! Коллекцию унесли!
Леманн у него потихоньку выпытывать стал: не заявлял ли он куда о пропаже. Ювелир не заявлял – камни-то ненастоящие. Да и заяви – себе дороже будет.
Братец-то ему всё о своем, о перстне. А когда хозяин захмелел, то и согласился незаметно его в хранилище провести. Пришли они: ювелир на камни смотрит, причитает, а перстень отдельно хранился, его Леманн взял и слезу пустил да, улучив минуту, и подменил на копию. Поплакали они да так же незаметно и вышли. Правда, Леманн-то из благодарности ювелиру коллекцию домой подкинул, а, скорее всего, подумал, что тот и так догадается, кто украл. Ювелир, небось, ещё не раз его вспомнил. Ведь в конце той зимы ризницу обокрали! Почитай, самого патриарха! Не приведи господь!
Старик медленно перекрестился.
– На тридцать миллионов золотом унесли! Вся Россия гудела. Вот я и думаю: с чего это вдруг решили Кремль обобрать? Небось, копии камней увидали, так кровь в башку-то и ударила… Леманн, кажись, тоже так думал, говорит:
– По газетам следил, что у вас тут делается. Никак не ожидал, что ризницу ограбят. Кошмар!
– А там кто его знает? К себе, конечно, не вернулся и сбежал во Францию. Чужбина, она, знаешь, не мать родная! Да… Только перстень там не смог продать: всё казалось ему, что настоящей цены никто не давал. И о кладе всё думал и догадался. А догадался – и сам не рад… Точно обезумел, говорит. Так-то, брат ты мой! И решил он всё фамильное во что бы то ни стало забрать. Да только, говорит, сразу всё не так пошло, как кто сглазил! Ну, при переходе границы и ранили его.
Владимир Кузьмич снова заварил чай и продолжал:
– А когда понял, что не суждено ему фамильным-то владеть, так всё выговориться хотел, доказать всё чего-то пытался. Предков вспомнил, брата, себя жалел, говорил, большими людьми стать могли. Вот вся сила в разговоры и ушла. А перед самой смертью перстень мне сам отдал и просил только об одном: похоронить его по-людски. В Иванов день умер. Царствие ему небесное! Да похоронить-то непросто. Взял я грех на душу – за родственника приезжего его выдал. Бог милостив! Обошлось… А вскоре и братья погибли…
Старик, беззвучно шевеля губами, перекрестился. Помолчали. Чувствовалось, он устал.
– И вот, сижу я один, кручу перед лампой перстень… Камень красивый такой, затейливый, радугой так и играет… И так мне от всего этого тошно стало! Веришь ли, Володя? Хоть в петлю! Взял я тогда лом, лопату – и на вышку; закопаю, думаю, и его туда же. И не заметил, как у каменного пятачка оказался-то! И так в сердцах его ломом хватил, аж угол отлетел. Пятачок-то сковырнул и… опомнился. Назад хотел было повернуть, да уж никак нельзя! Разворотил щебенку, она как будто сцементирована была. А под ней через полметра так – плита цементная на кирпичной кладке лежит и по углам плиты – крюки железные. Я и так с ней и эдак, ну никак поднять не могу – здорова больно и сдвинуть-то в яме некуда. А тут уж светать стало… Засыпал яму и пятачок назад еле поставил да и домой пошёл. К дому уж подходил, как дождик начался и лил с неделю.