Я услышала спор моих родителей на тему того, сдавать ли воришек милиции.
– Нельзя. Это баловство, но они могут в колонию загреметь, – тяжело вздохнув, говорил папа.
– А если они из именного ружья кого-нибудь пристрелят – посадят тебя.
– Сказать им, чтоб вернули.
– Они тебя испугаются и втихомолку спрячут подальше или выбросят. А кто-то подберёт и…
– И что ты предлагаешь – писать заявление на дурачков?
– А что остается.
– Ладно, завтра схожу к участковому, – отец был расстроен очень сильно.
И тогда я сама пошла к Баданам – главным сорванцам нашей улицы. И сказала им, что папа знает, у кого ружьё. Не хочет на них заявлять, но не имеет права – на ружье его имя.
Парни репу почесали смущённо.
– Но мы конфеты съели и деньги потратили.
– Пускай. Ружьё верните.
– Мы к вам придём с ружьём, а там – участковый.
– Ну давайте я отнесу, скажу – нашла за забором.
Присев на корточки, младший из Баданов перекинул мне ружьё через забор. И я его отволокла за ремешок домой. Только до крыльца – по ступенькам не смогла – боялась поцарапать. Позвала папу, врать ему не стала. Он меня обнял и прижал к себе. От него пахло с утра полынью. Такой же и у меня запах пота. Наверное, поэтому он нравится мне.
– Маме скажу, что у забора в траве нашёл. Мол, сами они. Ага?
– Ага. – Мне ли было не знать, какие прокурорские замашки у моей мамы. Всё же она выросла в прокуратуре, где помощником генерального прокурора был её отчим.
Мамина любовь выражалась не «в облизывании», а в трудоёмкой, из последних сил заботе о нас. Но «сю-сю-мусю» ей не были свойственны ни в малейшей степени. И её жажда правды и справедливости не могла никем остаться незамеченной. Она была, что скрывать, подозрительной, и её решения бывали жёсткими. Впрочем, побила она меня один раз. Мы с соседскими мальчишками и девчонками шли регулярно к железной дороге и подкладывали под колёса приближающегося на всех парах поезда украденные у отца Жаворонковых – моих соседей – длинные гвозди. Надо было их держать на рельсах, буквально выдергивая руку из-под приближающегося колеса. Тогда получались тоненькие ножички.
Нас сдал младший Жаворонков. И делегация родителей, в панике прибежавшая к поезду, гнала нас прутьями, стегая всех попавшихся под руку. Тонкие пруты били больно, оставляли красные полосы.
Мамина хроническая усталость от утомительной работы и ухода за двумя больными – папой и мной, её собственная астма не оставляли места сантиментам. И к тому же подмазывала врачей, особенно спасавшую меня Марию Фёдоровну, добывая для стационара бумагу для историй болезни. Тогда она была дефицитной, как, впрочем, и всё остальное в СССР.
В день смерти отца мама отвела меня спать к соседям. Тем самым, чьи пацаны украли ружьё. Меня берегли от подробностей похорон. Соседские мальчишки – оба Бадана – катали меня на санках весь вечер и следующее утро. А я сидела безжизненно, и слёзы без рыданий холодили щёки.
На похоронах было столько людей, что две улицы были заполнены рабочими завода, соседями, коллегами папы с секретного завода. Все заходили в зал и клали цветы. Тогда зимой достать их было просто невозможно. Родни у папы не осталось – все десять братьев погибли кто на фронте, кто в блокаде. Но мамины родственники, которым он был кормильцем тоже, рыдали так, что стены сотрясались. Папины друзья выражали первой соболезнование мне. Они знали, что для мамы эта смерть в какой-то мере облегчение. И я, не зная того, что маму обхаживает её одноклассник, первая любовь, тоже это понимала шестым чувством. И тогда я ляпнула маме:
– Не плачь, теперь у тебя будет другой муж.