Старшие сестры – Надя и Наташа – лежали и читали, я растапливал жестяную печь, бабушка – мать отца – сидела на полу и качала головой. Четырехлетний брат Арсен развлекал младшую сестру Ануш: прыгал по кровати и строил рожи. Мама уже с месяц как отбыла в Москву на заработки: стояла на рынке, разведя – точно Христос над Рио – в стороны руки, с которых свисали блузки и спортивные костюмы, купленные у знакомой на оптовой базе. Полуторагодовалая Ануш очень скучала по маме, по ее теплу и запаху, часто плакала и ныла, так что мы утешали малышку кто во что горазд.
– Да… вот тебе и солнечный край… – пробурчал отец, вглядываясь в метель, вставшую между ним и заснеженным ельником на пригорке.
На отце были старая кроличья шапка с проплешинами, в равной степени отливавшая бурым и фиолетовым, синяя синтетическая куртка, накинутая поверх потерявшего вид пальто, наброшенного в свою очередь на два свитера, футболку и майку, три пары брюк – сиреневые растянутые рейтузы, трикотажные штаны и синие брюки – единственная вещь, лишенная видимых изъянов. На ногах – бессменные ботинки фабрики «Скороход», купленные четырнадцать лет назад, еще в СССР, во время командировки в Ленинград. Собственно, это и был весь отцовский гардероб, вещь за вещью нанизанный на него, как на живой манекен. Остальные вещи отец распродал или обменял на еду еще осенью, когда иссякли все деньги и съестные запасы.
Мы только что позавтракали чаем из сушеных яблок, заев кипяток размоченными на дне кружек плодами. Данного рациона семья придерживалась уже вторую неделю, с того самого утра, когда бабушка – бабо – замесила последний стакан муки. Обнадеживал ящик детской смеси для Анушки, раздобытый мамой через знакомую медсестру. Мы старались не думать о еде, не говорить о еде; какой-то неведомый инстинкт защищал нас от голодных разговоров. Отсутствие пищи осложнялось отсутствием электричества, воды, транспорта, телефонной связи. Мы – дети – жили верой, что вот кончится зима, а там пойдут в горах сочные травы, что приедет мама и увезет нас в Россию к тетке, что как-то все разрешится. Наши подрастающие тела равно как требовали пищи, так и не допускали сомнений в хорошем исходе любого дела. Мы были оптимистами в силу возраста и обстоятельств.
В тот момент, когда я приоткрыл печную дверцу и принялся накидывать на угли поленья, отец обернулся ко мне и заметил:
– Положи сразу вон ту половину пня, пусть тлеет.
– Пень на ночь, сейчас эти надо, – огрызнулся я в ответ, раздраженный советом по поводу деятельности, в которой считал себя докой.
– Ну, смотри, смотри… – в привычной для себя манере избегать спора уронил отец и двинулся к выходу.
– Пап, а ты куда? – спросила Надя, оторвавшись от залитых солнцем улиц Вероны, на которых враждовали два знатных семейства, просто и горячо проливая кровь друг друга.
– Да так… вечером приду, девочка… читай, читай… – Отец редко называл нас по именам, чаще соответственно полу.
Перед самой дверью он вдруг остановился и принялся, почесывая нос, покачиваться. В минуты сомнений, мрачных раздумий он имел привычку стоять на месте и слегка раскачиваться, нащупывая сильную и верную мысль, мог стоять так подолгу, словно ждал, пока все дурное и неопределенное пройдет мимо этого сосредоточенного молчания.
Спустя минуту отец встрепенулся, обвел нас взглядом и скрылся за дверью.
В середине дня, дождавшись, когда уймется метель, одевшись во все теплое и прихватив топор, вышел и я. До наступления сумерек оставалось пару часов, нужно было успеть найти в горах сухое дерево (гиблое, но не гнилое), срубить его и притащить домой. Охотников за сухим деревом было много, а за срез живого, или, как говорили у нас, «мокрого», полагался штраф в виде конфискации топора – инструмента дефицитного, что могло серьезно осложнить и так непростую жизнь. Лесники гуляли вдоль пансионатов, бродили по горам, околачивались на мосту, выискивая нарушителей, по отношению к которым приговор выносился на месте и обжалованию не подлежал: отдавай топор, а дерево уноси с собой – обратно не прирастет и на дороге не к чему ему валяться. Заповедник, ничего не поделаешь.