Когда я приехал в Москву, город был темный, только глаза сверкали, только шампура блестели.
Со мной еще не было Бенки, не было Ами, мне не с кем было говорить, некому продать свой талантик. Вся компания – Лягарп в чемодане под кроватью и еще Бух, долговязый зануда с потными майками.
– Кто такой Бух? – Катуар перебивает меня.
– Историк-баскетболист. Очень важный персонаж в моем сложном сюжете, но пусть появится позже.
Я тогда забирался на крыши домов. Все чердаки были неприветливо открыты. А если и нет, ничего не стоило оторвать замок вместе с ветхими ушками, которые облегченно расставались с гвоздями-склеротиками.
На чердаках нельзя было задерживаться долго: я начинал засыпать. Я точно знал: если присяду отдохнуть на толстую трубу, обернутую уютной дерюгой, то закрою глаза и уже никогда не выберусь из летаргической сырости. И только гексоген сможет пробудить меня. И я быстрее выбирался из проклятых чердаков на крыши, разламывая рамы слуховых окон, разбивая древние стекла, царапая пыльными ресницами глаза.
Я пытался разглядеть этот город. Я пил на крышах глазные капли пивными бутылками, закусывая измученным сыром. А высоты я не боялся с тех пор, как Карамзин заставил меня полететь. И тогда город начинал медленно поворачивать свой заржавевший калейдоскоп. Узоры складывались грязные, средневековые. Но в них проступала чумная гармония, горячечное величие. Бутылка выскальзывала из рук, скатывалась по железу к пропасти и застывала на краю – лишь благодаря кучке мягкого мусора, который венчали останки воздушных шариков, что лопнули тут прошлым летом. Бутылка поворачивалась горлышком ко мне: «Спаси, командир!» – «Пошла ты!»
Возможно назавтра утром она сорвется вниз и разобьется под ногами очарованного школьника. Или старухи, которая будет нести закапывать в парк кошку, что умерла у нее ночью. Старуха! Стой! Брось кошку. Я приготовлю для тебя участь получше, судьбу поярче. Тише, Москва! Марк думать будет.
Через несколько мгновений весны была сочинена вся жизнь старушки.
Мои ладони становятся влажными. Сюжеты липнут к потным ладоням, как чешуйки воблы в таганрогской пивной «Клио».
Голень левой ноги ноет, то есть великий признак. Сдавайся, Москва! Марк тебя победит.
29
– Здравствуйте, чада мои! Зело отрадно вас видеть!
Катуар держит меня за руку, я ощущаю биение ее электричества. В дверях храма в уютной рясе стоит отец Синефил, улыбается, благословляет.
– Как величать сию дщерь? – Синефил греет взглядом Катуар.
– Катуар, – отвечаю я, вздымая хоругвь с ее ликом и именем.
– Доброе имя, хоть в святцах подобного и нет. Ах, как пахнет сирень в нашем вертограде! Мыслю – так же буйно цвела она в райском саду. Ну что, проходите!
В храме темно, только несколько пугливых свечей у холодных икон. Катуар сжимает мою ладонь сильнее.
– Я без платка, – шепчет она.
Отец Синефил легким жестом факира добывает из воздуха черный шелковый платок с алыми маками:
– Не тревожься, раба любви, раба божья, покрой свою голову. Из бутика платок, носить незазорно.
– Да, – Катуар усмехается. – Эту марку я знаю.
Катуар набрасывает легкий платок на голову, завязывает на затылке байкерский узел. Отец Синефил любуется ею, гулко восклицает:
– Красавица! Ты не актриса?
– Я диалогистка.
– Ишь, какие нынче диалогистки пошли! Кто родители?
– А почему вы так поздно тут? Всенощная давно закончилась.
– От ответа уходишь. Но я не настырный. Почему поздно? В саду работал, пионы сажал. Любишь пионы?
– Издалека. У меня на цветы аллергия. Кстати, Марк, когда будешь хоронить меня – никаких цветов в гробу, пожалуйста!
– Катуар!