– Неразумно, – укорил его Вульф. – Они нашей любви не понимают.

– Любовь Христова выше всяческого разумения, – словами отца Гурия ответил секретарю Игнатьев. «И всяческая любовь», – мысленно добавил он и произнес вслух: – И всяческая.

– Что «всяческая»? – недоуменно спросил его Вульф.

Николай смутился:

– Я говорю, что сердце наше и рассудок наш слабее любви, испытываемой нами и переполняющей нас.

Секретарь криво усмехнулся:

– Полюбить иноверца – это выше моих сил. Китай – земля бесовских наваждений. Я понял, что китайцы живут словно видят сны. Язычество первостатейное. Неистребимое.

Игнатьев долго ничего не говорил, потом сказал:

– Нет ничего любви превыше, да святится Имя Его. Боящийся – несовершенен в любви. Надо идти и верить, любить и всё. Не думая, как нас поймут и как оценят наши чувства.

Что с ним будет завтра, он не знал. Думал о прекрасной китаянке. Уже отцвели абрикосы, зацветали сливы, а она не появлялась. Её брат сказал Попову, что My Лань уехала в деревню, на север страны, помочь бабушке побелить в саду деревья и засеять огород. «Неужели я до своего отъезда из Пекина так и не увижу ее? – панически думал Николай, оставаясь наедине с самим собой, и тут же корил себя за «посторонние мысли». – Прельщаться женской красотой – удел поэтов, живописцев, а я всего-навсего военный дипломат, чиновник государственного ведомства».

Перебирая на столе бумаги, он подошел к окну. Белее облаков сады цветущих слив. Белее облаков…

Утром выпал снег и тотчас начал таять – выглянуло солнце.

«Господи, – мучился неопределенностью своего положения Игнатьев, – как тяжко на душе!» Предчувствия были гнетущими, недобрыми. Для себя он решил, что, как только в Печелийский залив придет русский корабль, он покинет Пекин. Отчаяние и надежда – страшные качели! Расшатывают нервы, убивают душу, мутят разум. Ничего-то он не высидел в Пекине! Надо уезжать.

На Радуницу, после Пасхи, отец Гурий отслужил молебен на русском кладбище, члены духовной миссии и сотрудники посольства помянули усопших, обиходили могилки.

В черёмушнике цвенькал соловей, дружно трещали скворцы.

В Северное подворье Игнатьев вернулся в сопровождении Попова.

…Му Лань стояла на крыльце монастырской гостиницы, и он изумленно подумал: «Так не бывает!» Только что думал о ней, вспоминал её радужный взгляд, а тут – она сама идёт навстречу.

Решив не упускать случая, он первый поклонился ей и улыбнулся.

– День добрый, восхитительная Му Лань, – произнёс он заученную по-китайски фразу. – Я рад видеть вас.

– Зыдырасуйте, – мило коверкая русские слова, с изящным поклоном, ответила девушка. – Вы меня знать?

Половину слов Николай не понял, но смысл фразы уловил.

– Не знать, как зовут самую красивую девушку Пекина, значит, не знать, зачем живёшь, – быстро проговорил он, переходя на русский язык. Попов принялся переводить.

Му Лань кротко улыбнулась. В её глазах зеленым солнцем лучилась юность, радость жизни, чистота души.

– Раз уж я знаю ваше имя, а вы моё, вероятно, нет, – набрался храбрости Николай, – я считаю необходимым представиться вам, и, таким образом, мы познакомимся. – Проговорив это, он осекся и посмотрел на Попова: не слишком ли он дерзок и не оскорбляет ли его напор юную красавицу?

Попов показал глазами, мол, «всё нормально», и перевёл его фразу:

– Николай Игнатьев. Николай – имя, Игнатьев – фамилия.

– Игэна-чефу, – по слогам произнесла Му Лань и снова улыбнулась. – И-но-лай.

Игнатьев понял, что погиб; пропал: влюбился. Она услышала зов его сердца. Конечно, на встречу с ним Му Лань пришла с братом, таким же стройным и высоким, как она сама; понятно, брат привел сестру в русскую церковь, никак не иначе, но он-то, Николай, первый увидел её и, в сущности, никого больше не хотел видеть. Только её. Её глаза, её лицо, её улыбку. Волосы у My Лань были уложены такой дивной волной, что земля поплыла под ногами. На ней было лёгкое платье из бело-розового шёлка, расшитого цветочными узорами, и чудные сафьяновые туфли нежно-лилового цвета.