Она ведь тогда могла спокойно спать на краешке кровати, поджав колени к подбородку, в невинной позе младенца… И этот маленький кусочек сонной свободы был ей дорог… А бокал вина….
Она как то подумала, мельком, что бокал просто – напросто был местью Загорскому: изощренной, тонкой, почти красивой.. И тотчас одергивала себя. Разве месть может быть красивой? Она не для этого создана богами. Богом?
– Нет, – качал головой Иван, когда она рассказывала ему об этом. – Месть холодна, горька, даже если ты как – то приправляешь ее медом прощения, давности, как редьку… Тебе что, нравилось, что ли, его дразнить? Власть свою ты так чувствовала, фурия?! – с этими словами он, тихо смеясь, опрокидывал ее на подушку, скрывая неподдельное, чуть настороженное, восхищение.
– Он однажды мне два ребра сломал, я пела в корсете, какая фурия?! – Марина глухо роняла слова, закусывая до крови рот, и отдвигая от себя его настойчивые руки и губы… – Это он надо мною власть чувствовал, когда оскорблял, когда пела для него, ноты считывала со старых пергаментов… Я их как то чувствую, эти старинные ноты, даже – недописанные. Петь это все, что я могу. Видеть едва проступающие нотные знаки на старинных свитках… Я даже могу представить, как писались они этим узкогрудым хитрецом Антонио. А знаешь, он мог кого- то убить, Антонио? Ну, ради нот хотя бы?
– Вивальди? Чушь какая! Калеке, такому сердечнику, зачем убивать? – Иван морщился, тер переносицу. – Что ты выдумала, фантазерка! Спи, завтра встанем рано.
– Почему? – она осторожно отодвигалась к стене, как бы ища защиту у теплого дерева. – Зачем рано?
– Я тебя показать хочу одному приятелю… Тут. Местный бог музыки. Ему в филармонию солистка нужна…
– Не пойду. Филармония, концертный бомонд. Газеты начнут сплетни писать. Загорский меня быстро найдет и убьёт.
– Мариша, ну вот, на кой ляд ему тебя убивать? – Иван нетерпеливо дернул бровью, его скулы напряглись – Если уж он тебя сразу не прибил… Не обижайся, но такие, как он, на баб плевали вообще, помнят пару дней, потом замену быстро ищут… А ты же не Лиз Тейлор, в конце концов… Ну, не обижайся, чего ты?! – Иван в недоумении смотрел на запрокинувшую голову Марину. Плечи ее вздрагивали от смеха…
– Нет, нет, ты прав, Ванечка! —Она утирала со щек слезы. – Я – не Тейлор. Я покруче буду. Еще покруче… – Она внезапно оборвала смех, и ее голос резко взлетел мощной фиоритурой в « Аллилуйя», вивальдиевском, тонком, нотном капризе, без всякой подготовки, тотчас же переходя в прихотливую печаль мягких фаринелиевских нот арии Генделя.
…Звякнула в старом буфете, в негодовании раскалываясь пополам, сервизная чашка, и хрустальными, острыми брызгами рассыпалась на стареньком кабинетном рояле ваза, полная иголок белоснежных астр, последних в палисаднике Ксении Михайловны. Теплое меццо – волнами взлетало то вверх, то вниз, не напоминая птичий щебет, нет, скорее властное заклинание сирены морской пене, бездне, ветру, ливням… всем стихиям природы, даже огню маяка, мерцающему где – то вдали, у невидимого берега… В буфете жалобно простонала еще одна чашка, хрустнули осколки очередной подвески в люстре… Послышалось шлёпанье босых детских ног и восторженное хрипенье Арсения, перемешанное с сонным ворчанием:
– Офигеть, Вы чумовые! Три часа ночи, спать давайте, а? Бабуля от неожиданности даже веник сломала. Говорит, что так только одна певица пела, но мы ее не знаем. Карина, что ли?.. У нее есть пластинка, треснутая уже… Если она не сломается, послушаем завтра… Ну Вы даете, блин! А ты Марина, правда, не Тейлор… Круче еще. Тейлор ведь не пела. За нее другие рот открывали! – хихикнув, Арсений со стуком прикрыл стеклянные двери, почти что выпрыгнув в прихожую, на голос Ксении Михайловны: