Марецкая шкрябала по банке, наверное, хотела отскрести свастику в когтях у орла. Дед шкрябал свою деревяшку. Ш-ш-ш, ш-ш-ш, как шум в репродукторе. В коридоре шел спор из-за какой-то свечи.
– Слухи ходят разные, – сказал наконец дед. – И не знаешь, чему верить. Мой отец жил когда-то в гетто, не так уж это и плохо. Если нас хотят убить, зачем велели явиться с вещами? Кому наши пожитки нужны?
– Это не слухи, самая точная информация! – сказал я.
– Откуда она?
– От советского командования!
– Где же ты нашел это советское командование?
– Секрет.
Я смотрел на пальцы Миры. И заметил, что они очень тонкие, а вот фаланги широкие. На правой руке, которая лежит на столе, указательный и средний пальцы изогнуты вправо, а мизинец и безымянный – влево. То есть они смотрят друг на друга. Левой рукой, немного запачканной чернилами, Марецкая шкрябала. В аквариумах, как под лупой, виднелись огромные ресницы.
– Значит, слухи. Почему нас не уничтожили сразу, в первые дни? Нет, что-то другое у них на уме. Может, отправят на какие-то работы. Разное говорят о немцах, но и немец немцу рознь. Не могут они все поголовно оказаться зверями.
– Не могут, – повторила Марецкая и зачем-то сняла очки. Наверняка почуяла, что я на нее смотрю. Иногда. – Ты сам знаешь. Вот.
Она постучала по красно-белой баночке с шоколадом. Труба наконец затихла, очередь, наверное, разошлась. Теперь было слышно только навязчивое журчание воды, которая набиралась в бачок. У воды, запертой в трубы, был какой-то ненастоящий, железный звук. Я бы спятил жить в такой комнате, а Марецкие, наверное, и не замечают.
– Это исключение. Вряд ли он думал в тот момент, что делает, – возразил наконец я.
– Не думал, – согласился дед. – Но осталось же в нем что-то человеческое, так выходит? Видишь вот эту штуку?
Дед показал мне то, что он шлифовал.
– Это что? – спросил я.
– Я был в гестапо, Павлик.
– Где?! – я чуть не подпрыгнул.
– Знаешь, зачем меня туда позвали? Не догадаешься. У них там рояль из филармонии. Я этот рояль хорошо помню, я много инструментов в нашем городе помню.
– Дедушка настройщик, – пояснила Марецкая. – Он лучший настройщик!
– Замечательный рояль. Но вот пострадал немного, дека треснула.
– Рояль у фашистов? – удивился я. – Зачем им сдался наш рояль? Трофей? Переправят этого слона в Германию? Почему вы вообще согласились на них работать?!
– Инструменты как люди. У каждого свой голос и своя судьба. В чем виноват рояль? Если бы я был врачом, как думаешь, хорошо вышло бы, если бы я выбирал, кому помочь, а кому – нет? Чем бы я тогда отличался от фашистов?
– Так это рояль, он же не живой! И в целом я не уверен, что так уж нужно всем помогать. Вот мама моя, медсестра, помогает всем, а что получается? Ну вот помог ты сегодня немцу, а завтра он жив-здоров со свежими силами пойдет наших убивать.
– У каждого свой долг. Мой долг – настраивать рояли и фортепиано. Я не знаю, кто этот немец, который попросил меня настроить инструмент, но я верю, что если он способен чувствовать музыку, в нем еще не погиб человек.
«Фрицы и рояль – это уже чересчур, – подумал я. – Все равно что конь на велосипеде». Железные ручьи наконец начали стихать, теперь они урчали где-то далеко (или глубоко), но теперь капала вода. Судя по всему, капала она в таз, и поэтому звучала как колокол.
– Никогда не поверю, что этот черт Герберт Троц5 умеет играть на пианино! – сказал я вслух.
– Это был не он. Немцы – культурная нация и очень музыкальная. Не думаю, что они собираются нас уничтожать, как дикари. И еще вот что… им никогда не удастся нас истребить, потому что мы бессмертны.