Вовик доплелся до кромки травяного островка и, чавкнув было кроссовкой в грязь, обернулся и вскинул кулак.
– Но пасаран! Я Вовик! – и окончательно исчез.
Ближе к ночи Сопова нашел Штейн, единственный в округе одетый по погоде – в древний полосатый свитер – и, называя Петром Георгиевичем (Штейн уже немного выпил), повел к остальным, потому что «честно, нет совершенно никакого смысла сидеть как сыч на завалинке». Он говорил с интонацией переспроса, всякая его фраза виляла нелепым хвостишкой. Интонационная конструкция номер три, филфак, первый курс, первый семестр, вспомнил Сопов. Они прошли мимо дредастой компании с шестью джембе на пятерых и плакатом «Мы сидим, а они рубят лес!», мимо покосившегося книжного развала, мимо освещенной светодиодными фонариками доски объявлений на перекрестке («Пропала тульпа. Звонить Сергею по номеру…»), мимо онемевшей электронной сцены и тихой фолковой. Любя и собирая на виниле то, о чем в музыкальных магазинах чаще всего не имели понятия, рядом с живой психоделической группой Сопов чувствовал себя детективом-недоучкой, преследующим каких-нибудь призрачных воров: за что браться, что читать, что слушать? Но Штейн, носивший в выцветшем рюкзачке нераспакованную пачку басовых струн Rotosound (только с плоской обмоткой!), газету «Ведомости» и пустой спичечный коробок из девяносто второго года, был и вовсе непроницаем. Глядя на пушистое длинноносое пятно, в которое превратилась его голова, едва закончилась фонарная аллея, Петя пытался представить его маленьким.
Непонятно было, кто из них первым свернул к реке.
– Какая, однако, молниеносная драка. Всегда бы так, а. Пойдем?
Женщина, похожая на таксу, прошагала мимо, жестом киношного боксера вытирая кровь с губы. Мужик с ежиком и в шароварах, в слабом свете выглядевший почти соповским ровесником, потоптался на траве, потом на мгновение перегородил дорогу и, разведя руками, резюмировал:
– Занавес, епть!
В конце пути ждала река, та самая Усница, которая подарила название фестивалю, а заодно и относительную чистоту его гостям и участникам. У небольшой заводи, где, всхлипывая от холода, пыталась искупаться целая толпа, Сопов и Штейн развернулись и пошли на световое шевеление за кустами. Там были все, кроме Языка с отпрыском: «Софья Палеонтолог», Маша с Мишей, пакеты, дождевики, бутылки и влажный хлеб, которым подкармливали какую-то дворнягу с ушами как у летучей мыши. Ира светила фонариком на свое новое кольцо. Очень толстое, почти старушечье, привезенное на фестиваль питерскими умельцами, оно было совершенно гладким снаружи, а внутри – Ира гордо снимала его и показывала – скрывало надпись: «Само не пройдет». Маша пыталась сыграть на гитаре стальными когтями, которые то и дело спадали с пальцев в траву, и приговаривала: «Старею».
Предусмотрительно нырнув лишь под самую поверхность опьянения, стараясь не смотреть на голых людей у берега, Сопов лег на один из расстеленных дождевиков. Повернув голову, он увидел невдалеке какой-то длинноногий садовый фонарь, воткнутый в землю, поломанный куст и рядом с ним кусок брезента, на котором сладко спал бородатый детина в футболке с императором Хирохито и с трусами на голове. Трусы были женские.
Миша, выманив гитару у жены, бренчал, пел вполголоса неузнанное. Кто-то сверху лениво размахнулся, ударил по ветке, и она устало поклонилась. Крошечные, аэрозольные брызги полетели Пете в лицо. Он снял очки, положил их на грудь, закрыл глаза, скрепил руки в замок. Бесконечно затихал и все не мог затихнуть вдали какой-то хитрый рифф. Метрах в тридцати, уже в реке, смеялись, будто скулили.