И завертелась дразня смуглотой ног в распахе светлого халата. А в дверях возгласила:

– Да здравствует счастливое рабство!


Еще через неделю.

– Так почему все же, масса, переработка навоза? Как потомку лихого улана, сыну рафинированной пианистки, могло такое прийти в голову?

– Машка, я не вожусь с говном, не вычищаю авгиевы конюшни и вообще не ассенизатор! Я произвожу превосходные органические удобрения и очень успешно их продаю. Попутно обрабатываю, возрождаю заброшенные земли. Выращиваю на них хороший пивной ячмень. Собираюсь сеять озимые, делаю еще кучу толковой работы. Или ты мне по-прежнему не веришь?

– Типун вам на язык! Если я вам хоть один раз… хоть в чем-то не поверю… хуже этого может быть только потеря Муньки!

И почти против воли, в который уже раз Георгий залюбовался, как в минуты волнения лицо ее заливает румянец, а шея и грудь становятся снежно-белыми. Она за собой это знала и смеялась, что такое сочетание фантасмагорично, как если бы во главе святого Белого движения оказался фанатичный красный комиссар. Зато не знала, что в минуты близости цвета по ней разбегаются ровно наоборот: лицо становится мертвенно бледным, а грудь и шея пламенеют. Наверное, потому, что сознание умирает, благословив раскаляющееся тело…

– Наше поколение выросло в абсолютной уверенности, что в нынешней России – в князи можно только из грязи. С помощью грязи. Посредством грязи. А в вас – какая-то трогательная до безумия (или безумная до трогательности?) вера, что можно и за счет ума, таланта, благородства… Господи, слово-то какое архаичное! Я и не знаю – восхищаться вами, или жалеть, как девственницу, которую еще ой сколько раз изнасилуют.

– Машка, родная, ведь все это только слова: «наше поколение считает так, ваше поколение – иначе». Это все Тургенев в Париже выдумывал. Он с Полиной Виардо долго не виделся, вот и кошмарил про Базарова и нигилистов.

– Скажите еще, что несварением маялся.

– И такое возможно… Есть совесть и бессовестность, честь и бесчестие, прохиндейство и порядочность. Иногда они меняют очертания, форму, одежду, расцветку… хрен их знает, что они еще меняют… но ведь сердцевина остается той же. Просто в гнусные времена черное объявляется белым и кажется, что выбора нет.

– Вы считаете нынешние времена гнусными?

– Конечно.

– А вот я, представьте, так не считаю. Нормальные времена нормального естественного отбора в нормальной воровской стране.

– Так что ж ты из нее бежать намылилась?

– Потому что воровать не могу! Торговать пером – могу. Б… вать – могу… нет, раньше могла, пока вас в санатории не встретила. Убить, если понадобится, смогу. И не только старушку-процентщицу. А вот воровать не могу. И, кстати, жутко себя за это презираю.

– Маша, опомнись!

– Милорд, масса, Георгий Георгиевич! Я вас люблю без памяти. До донышка. Навсегда. Но честное слово, иногда я воспринимаю это как пожизненную неизлечимую болезнь, которая сделала меня инвалидом.

– Ах, так?!

– А вы думаете, что своей глупой совестливостью вылечиваете меня от прежней скверной жизни? Черта с два! Это была отличная жизнь, где все четко и ясно. Просто, как табуретка. Есть цель и есть пути к цели. Если найдешь путь, чтоб без трупов – выбирай его, он безопаснее. Не найдешь – иди по трупам, но не распускай сопли и не кайся… Нечего смотреть на меня с таким ужасом! Это мне впору ужасаться, потому что появились вы – и я ослабела, потеряла иммунитет.

– Ты ошибаешься. Я смотрю на тебя не с ужасом, а с отвращением!

– Прямо-таки с отвращением? Тогда дайте себе волю, врежьте свою легендарную двойку боковых!

– Не получится! Когда тошнит, хорошо врезать невозможно. А меня от тебя тошнит!