Это не означает, что структура вредна, или что общинная память – обман. Это означает только одно: различение требует уязвимости, которую нельзя делегировать. Когда же вера становится формой включения, когда принадлежность оказывается главным критерием, когда путь подменяется ролью, – тогда исчезает не содержание, а само различие между тем, кто услышал, и тем, кто повторяет. И в этой точке нельзя уже сказать, говорит ли Бог – потому что все уже знают, что Он говорил. Но знание без различения – не откровение, а воспоминание.
Одним из немногих эпизодов, в которых эта различающая напряженность еще не поглощена формой, остается Пятидесятница – событие, в котором откровение действует вне предела установленных рамок. Оно не оформлено как инструкция, не сопровождается призывом к повторению, не сводится к единому языку или символу. Люди, пришедшие из разных мест, слышат одно и то же – но каждый на своем языке, внутри собственного восприятия. В этом и заключается суть: откровение не устраняет различие, а делает его условием сонастроенности. Оно не подавляет множественность, а преображает ее, не создает системы, а нарушает ее границы. Все, что остается после – не схема и не учение, а трепет, свидетельство, изумление.
Но уже следом начинается другое: необходимость организовать, зафиксировать, распределить. Кто достоин, как правильно, что допустимо – структура возникает как попытка удержать то, что не поддается удержанию. Павел старается сохранить универсальность дара, но вынужден говорить о дисциплине, об устройстве, об исключениях и нормах. Так вспышка становится системой, а между голосом и формой возникает разрыв. С течением времени это расхождение становится все более ощутимым: дух, говорящий на языке каждого, уступает месту институту, говорящему от имени всех.
И если вначале вера рождалась как отклик на неожиданное, то постепенно она становится тем, что можно передать, зафиксировать, воспроизвести. Именно отсюда возникает идея универсального дара: то, что прежде различалось как зов, теперь воспринимается как ресурс. И с этого момента начинается массовая вера – вера как система, как принадлежность, как норма.
Если вчитаться в описание самого начала, становится ясно: речь идет не о даре, одинаково и безусловно распределенном, а о прорыве, который может быть узнан каждым, но только при условии внутренней готовности – той, что не производится извне и не подтверждается включенностью в общую структуру. Это означает, что вера в своем глубинном измерении не принадлежит множеству, не передается, не распространяется, как знание или предписание. Она рождается как отклик на то, что не было ожидаемо, и потому остается событием, не поддающимся повторению. И тем не менее из этого эпизода, насыщенного различием и неопределенностью, вырастает идея универсального дара – представление о том, что с этого момента все могут быть включены, а значит, все уже включены. Так начинается путь к массовой вере: к представлению о вере как обобщаемом, подлежащем систематизации и институционализации явлении.
Франц Розенцвейг, в «Звезде избавления», подчеркивает, что откровение всегда происходит в конкретности отношения – между Богом и человеком, а не между Богом и категорией. Любая попытка превратить откровение в общий ресурс – будь то в виде религиозной идеологии, сакраментальной практики или нравственного учения – ведет к разрушению самой структуры присутствия. Пауль Тиллих говорит о религиозном сообществе не как о хранилище Духа, а как о пространстве риска: там, где исчезает риск, исчезает и живое. Дар, данный всем, – это не распределение по праву, а вызов каждому. Но вызов, обращенный ко всем, не может быть услышан одинаково. И если различение стирается, остается только внешняя форма принадлежности – то, что можно повторить, засвидетельствовать, формализовать.