Слова пана Заглобы пролились на израненное сердце рыцаря подобно целительному бальзаму; он встрепенулся, глаза наполнились слезами, долгое время он не в силах был слова вымолвить: потом, утерев слезы, кинулся в объятья пана Заглобы.
– Дай Бог, чтобы такие друзья не перевелись на свете. Неужто и впрямь все слова твои сбудутся?
– Да я для тебя луну достал бы с неба! Все сбудется, вот увидишь! Или пророчества мои когда не сбывались, или ты опытности моей и разуму не веришь?..
– Ты не ведаешь, друже, как ее люблю. Ради Бога, не подумай только, что я о покойной, о страдалице бедной, забыл, каждый день в молитвах ее поминаю! Но и к этой так сердце присохло, как трут к коре древесной. Ненаглядная моя! Сколько я дум о ней передумал. Там, в степях, все ее вспоминал – и утром, и днем, и вечером! А под конец сам с собой разговаривать начал – ведь друга-товарища у меня не было. Вот, ей-богу, иной раз мчишь сквозь бурьян за татарином вдогонку, а все она на уме.
– Верю, как не верить! Я об одной девке так долго плакал, что даже глаз у меня вытек, ну, вытечь не вытек, а бельмом зарос.
– Стало быть, ты меня поймешь: приезжаю, а тут на` тебе – «уйду в монастырь». Но я в разум ее верю, и в сердце, и в слово. А как ты, сударь, сказал: «Рясу не шьют…»
– Из чужих страданий…
– Прекрасно сказано! Жаль, к риторике я не склонен. Там, в глуши, это мне куда бы как пригодилось. Нет душе покоя, но все же слова твои – для меня утешение. У нас и правда был уговор все в тайне держать, стало быть, могла она для отводу глаз и про монастырь вспомнить… Ты еще какой-то дельный argumentum[68] привел, вот только вспомнить не могу… Но и так отлегло.
– Прошу ко мне, а впрочем, пусть сюда подадут сулейку. С дороги нет ничего лучше!..
Они поднялись к Заглобе и пили до поздней ночи.
На другой день пан Михал, в самом своем торжественном платье и с торжественным лицом, вспомнив перед этим все доводы, которые самому ему пришли в голову и которые подсказал пан Заглоба, во всеоружии спустился к завтраку. За столом не хватало одной Кшиси, но и она не заставила себя долго ждать: не успел рыцарь проглотить двух ложек похлебки, как в открытых дверях послышался шелест платья, и в столовую вошла Кшися.
Вошла стремительно, не вошла, а вбежала. Она не поднимала глаз, щеки у нее пылали, лицо выражало смятение, неловкость, испуг.
Приблизившись к Володыёвскому, Кшися, не поднимая глаз, молча протянула ему обе руки, а когда он с жаром принялся целовать их, смертельно побледнела, не вымолвив ни слова.
А его сердце исполнилось любовью, восторгом, тревогой, едва он увидел это нежное, изменчивое, как дивная картина, лицо, этот девичий стан, от которого так и повеяло теплом недавнего сна; тронули его и боязнь, и робость, проступавшие во всем ее облике. «Цветик ты мой ненаглядный! – думал он про себя. – Чего же ты боишься? Я и жизнь, и кровь свою за тебя бы отдал».
Пан Михал не сказал Кшисе этого вслух, но так долго и с таким чувством прижимал кончики своих острых усов к ее бархатистым ручкам, что на них остались красные следы.
Видя все это, Бася взъерошила волосы, сдвинув их на глаза, чтобы не выдать волнения, но в эту минуту никто на нее не глядел; все взоры были обращены на стоявшую посредине пару, молчание становилось неловким. Первым нарушил его пан Михал.
– Ночь для меня прошла нынче в тревоге и печали, – сказал он, – я всех вчера видел, кроме вас, и к тому же мне столько грустного рассказали, что плакать хотелось и не до сна было.
Кшися, слыша эти бесхитростные речи, побледнела еще сильнее, Володыёвский подумал, что вот-вот она лишится чувств, и поспешил сказать: