Где были крещены Земля и Солнце.


Я подожду,

пока в лучах стеклянных

Сам Сириус —

с египетской, загробной,

собачьей головой —

Взойдёт…»

(Из стихотворения «Телец, Орион, Большой пёс»)


Такое без любви не пишется, не поётся. Более того – этакое может написать лишь человек наделённый не только огромным даром (это даже лишне говорить), но соизмеряющий себя – обычного двуногого – со всей Вселенной. Не меньше! Одной земли мало. Земля не только кормит, но ведь и погребает. Недаром у Тарковского возникают такие жуткие строки, вообще-то не присущие поэту Света:


«…мать подошла, и в окно заглянула,

И потянуло землёй из окна…»


Связали нас общие знакомые, писатели старшего возраста из Средней Азии. Я влюбился в поэзию Тарковского по книге «Вестник», вышедшей в 1969 году в издательстве «Советский писатель» тиражом ныне немыслимым для поэтической книги – 20000 экз. Но и этого тогда, в 60-годах, было очень мало. Это была пора стихотворного буйноцвета (Асадов и Евтушенко, к примеру, издавались полумиллионными тиражами), к стихам тянулись все: мальчики, девушки, юноши, пенсионеры… там, иногда, прорывались социальные протесты – вот к ним чаще всего, а не к собственно поэзии, и тянулась публика, уставшая вычитывать в газетах нечто этакое, «между строк». А вот поэтам, собиравшим стадионы, позволялось (в меру, в меру, конечно) говорить более-менее открыто о наболевшем в обществе. Но не Тарковскому. Да ему, «звездолюбцу», это и не требовалось. Он, хотя и земной, был настоящим олимпийцем.

«…как раковину мир переполняя,

Шумит по-олимпийски пустота…»


Всю жизнь он был пронизан иным – и высоким, и глубинным одновременно. К «шестидесятникам» относился с лёгкой доброжелательной усмешкой. А вот когда стране угрожало что-то действительно серьёзное, страшное, просто шёл и воевал. Был ранен, потерял ногу. Написал несколько замечательных стихотворений о войне. Когда я его спросил:

– «Арсений Александрович, а почему у Вас, у фронтовика, так мало стихотворений о войне»?» Он махнул рукой и ответил странно, даже невразумительно, как показалось:

– «А-а, спас на крови…»

Я, в недоумении, попросил растолковать. Он глянул не меня также недоуменно: мол, как современный молодой человек, да ещё поэт, может не понимать таких элементарных вещей.

– «Понимаете, Слава – задумчиво начал он… да всё Вы понимаете! – вдруг раздражённо выкликнул, чуть ли не вскричал – ну сколько можно спасаться на крови, бесконечно писать и писать стихи о войне, где, может быть, и не был вовсе… стихи, как правило, бездарные. Ну, конечно, денежное это дело, карьеру двигает, но…»

Он снова махнул рукой и замолчал. А я вспоминал его пронзительные строки:

«Красный фонарик стоит на снегу,

Что-то я вспомнить его не могу,

Может быть, это обрывок бинта,

Может быть, это листок-сирота…»


Стихи, стихи… Анна Ахматова говорила, что поэту заниматься переводами в творческом расцвете, это всё равно, что есть собственные мозги. Но занимались этим практически все. – Кормиться-то, жить-то надо…

Тарковский стоит здесь особняком. Он нашёл своё: Среднюю Азию, И влюбился в неё, и прожил там долго (с перерывами, конечно, с отъездами в Россию, в Москву, к издателям и родным), влюбился в её поэзию, и его переводы стали классикой.

Сколько же он перевёл! И с какой горечью писал в одном из своих шедевров:


«…Розы сахариной породы,

Соловьиная пахлава…

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова!..»


Его переводы – классика. Возможно потому ещё (это лишь моя догадка), что Тарковские – шамхалы Дагестана. Цари. Это царский род. Рассказывали мои старшие товарищи, друзья Тарковского, что старики однажды, когда он приехал в Дагестан поработать над кавказскими переводами, поднесли ему на белом руне серебряную саблю – саблю его деда. И хотя сам Арсений Тарковский по самоопределению считал себя русским (конечно, русская кровь превалировала в нём) и, главное, – русским поэтом, эти древнедагестанские, «царские» ноты постоянно врывались в его стихи: