Девушка вернулась к столу и принялась опять сматывать в рулончики марлевые полосы. Улыбка робко светилась на её лице. Как солнце в холодной воде – пришло Владу на ум знаменитое сравнение.
– Помнишь прикрепленные к каждому столбу фанерные листы с анонсом музыкальной комедии «Антон Иванович сердиться»? Фильм вышел накануне войны, и мы не успели его посмотреть. Ты ещё сказал, что когда вернёшься, первым делом поведёшь меня на эту комедию…
Девушка отодвинула в сторону готовые свитки бинтов, повернулась и шагнула назад – к тем прозрачным тряпочкам, что сохли на верёвках.
– Да, афиши всё ещё висят, – продолжала она говорить, снимая марлевые полосы. – И этот кусочек обещанного, но несбывшегося, отнятого веселья выглядит нелепо в обескровленном, едва дышащем городе… – Юркие искорки выскакивали из её голоса и убегали, пугаясь тяжёлых мрачных слов, боясь быть ими раздавленными.
Откуда-то потянуло сквозняком. Бинты заколыхались, полетели косо – словно снежные обрывки безжалостной пронзительной метели.
– Среди разрывов бомб и снарядов… подолгу дымящихся развалин… верениц замерших троллейбусов и трамваев… тёмных измождённых лиц в длинных очередях за хлебом… – говорила девушка посреди этой метели. – Людей, присевших на обочине, но так и не поднявшихся … «Пеленашек» на саночках… Сосущей стыни, гари, хруста выбитого стекла и кирпичной крошки под ногами…
В её голосе не звучало даже горечи. Это были усталые интонации человека, для которого шокирующие картины стали бытом. И потому эмоции по поводу жуткой повседневности давно выгорели, обесценились.
«Зима сорок первого – сорок второго, – определил Влад. – Смертное время».
– Но гулкие и размеренные звуки метронома – как сердце Ленинграда. Которое всё-таки бьётся, – в потухшем голосе робко блеснула не успевшая убежать искорка. – Наперекор всему.
Бинты успокоились и утомлённо повисли. Как изодранный в боях и пробитый пулями, но не опущенный флаг. Прожектор подсветил их красным светом.
Вика вернулась к столу и продолжила свою работу по сворачиванию бинтов в рулетики.
– Мы так и не узнали, на что так сердился Антон Иванович, – заметила она и покачала головой. – Но расстройство его было, конечно, мелким и суетным. Забавным – как почти все довоенные обиды. Что они значат по сравнению с сегодняшними горестями! – девушка улыбнулась печальной улыбкой, снисходительной по отношению к каким-то теперь для неё, должно быть, милым огорчениям. – Так хотелось бы верить, что скоро … или хоть когда-нибудь это всё закончится. Что мы выдержим. Выстоим. Что ты вернёшься, и мы пойдём всё-таки на эту музыкальную комедию. И узнаем, наконец, на что так смешно сердился этот добрый Антон Иванович…
Но тут же улыбка её съёжилась, сжалась – словно от холода – и сама медсестричка поникла. Оставила свои прозрачные тряпицы и принялась дышать на пальцы – согревать замёрзшие руки.
Влад поразился, насколько убедительно в тёплом и даже душноватом помещении юная актриса передавала сосущую всё нутро стынь. Со сцены вдруг и правда словно дохнуло пронизывающим холодом.
– Но вера порой сменяется отчаянием. Надежда тает вместе с порциями хлеба, выдаваемого по карточкам.
«Да, так и жили, должно быть, ленинградцы в то смертное время: качелями от безумного отчаяния – к едва брезжащей надежде, – подумал Влад. – И опять к отчаянию. И опять к надежде».
Тем временем юная медсестричка своим несдающимся тёплым дыханием как будто отогрела и воскресила кусочек пространства вокруг. И сама оттаяла.
– Неизменной остаётся только моя любовь. Она питает веру и надежду, не давая им истаять окончательно – сказала она просто и уверенно. – Она всегда будет со мной. И с тобой – на любой из твоих дорог. Она – будет! Что бы с нами не случилось…