– Неправда! – сердилась она. – Сексу нужно только тело. А я не могу без стихов.

В самом деле, стихи были её афродизиаком, она пьянела от них, становилась вакханкой. Была пронизана их ритмом. В её толчках и порывах ощущались то Цветаева, то Пастернак, а иногда, казалось, он мог даже угадать стихотворение.

– Это «Сказка»?

– Да, угадал!

– Это «Марбург»?

– Нет, «Вакханалия».

– Ого, сегодня у нас «Двенадцать».

– И «Скифы» тоже.

– Это дактиль?

– Ну что ты, это амфибрахий.

Впрочем, они часто переходили с размера на размер, не чуждаясь ритмических сбоев, пиррихиев и спондеев.

Иногда договаривались заранее: ну что сегодня у нас – Тютчев? Или Белый? Или Гумилёв? Иногда исполняли одного поэта, но чаще – разных, спаривая телами их ритмы и рифмы. Однажды он начал «Пророком» Пушкина, а она в ответ взорвалась «Поэмой без героя».

У них возникали любимые пары, часто современники: Пушкин – Лермонтов, Некрасов – Фет, Маяковский – Мандельштам… Сплетались ритмами, мучили и услаждали друг друга просодией. Он входил в неё Бальмонтом, она отдавалась Северяниным. Однажды разом срезонировали на Хлебникова – и его рваный ритм их обессилил. Постепенно ритмика усложнялась, переходили на дольник, верлибр… Потом возвращались к силлаботонике…

Однажды ему позвонила её подруга:

– Конфиденциальный разговор. Ты знаешь, что я на Бродском торчу? Один только раз. Пожалуйста! «Осенний крик ястреба». Я его в себе уже слышу…

– Ты что?! Это же по любви!

– Ну да, по любви к Бродскому. Считай, что это концерт по заявкам. Ой, я дура. Посвящение в таинство поэзии!

И, обеспокоенная его молчанием, торопливо добавила:

– Положить стихи на музыку тела – высшее из искусств!

Он повесил трубку. Потом она виновато призналась ему, что проговорилась подруге, но больше – ни-ни. В этот вечер у них был только Бродский.

– Представляешь, какой ужас, – говорила она ему, – если мы были бы разноязыкими?! Не могли бы заканчивать вместе. Это была бы какофония!

Он соглашался: поэтические турниры были ему гораздо милее ландшафтных авантюр.

– Но, может быть, стоит подучить английский, освоить Шекспира? – продолжала она. – У него богатая мелодика, нам было бы хорошо с «Ромео и Джульеттой»!

– Станем полиглотами! – поддержал он, увлекая её в стихи, подальше от стихий.

Стали ходить на курсы иностранных языков. Особенно их взволновал итальянский. Данте, Петрарка – даже не понимая смысла, они проникались ритмом и учились его воплощать. Так они осваивали богатство мировой поэзии.

Потом у них настолько развился орган слуха, точнее, внутренний слух самих органов, что они взялись за ритмически более сложную прозу, чередовали захлёб и раздрызг раннего Достоевского с аскетической сжатостью позднего Толстого. Спаривали Набокова с Платоновым…

Наконец дошли до чистого листа, до такой тишины, в которой было уже всё – и ничто. Подолгу лежали, слившись, без движения, заново переживая немоту всебытия.

– О, тишина, ты лучшее, что слышал, – шептал он.

– Что же нам теперь делать? – лепетала она. – Во мне уже не осталось никаких звуков. Ритмы и рифмы ушли.

Так выяснилось, что она беременна…

Как написать книгу

Она работала на административной должности, название которой было трудно запомнить. В литературную студию, которой он руководил, приходила в чёрном костюме и белой блузке. Стройная, подтянутая, с холодноватым выражением лица. Во время занятий на нем начинала играть сложная гамма чувств. Она пробовала писать рассказы, точнее, маленькие сценки, и в них были искры наблюдательности, ума, поэзии, юмора… Но всё это не выстраивалось в большой сюжет. Искорки вспыхивали и гасли. Она это знала – и хотела большего: протяжённости художественного смысла, чтобы повествование поступательно двигалось к дальней цели. Пока что ей удавался забег только на короткие дистанции. Её рассказики вызывали живую реакцию: смешили, удивляли, погружали в лирическую грусть или заостряли чувство абсурда, – но пока это были только зарисовки.