Онемевшие соседи застыли в полном восхищении. Еще минута, и они подхватили бы кто во что горазд – если не соловьем, так дятлом, – все равно всей душой.
Но в глазах у Антона внезапно появилась непереносимая тоска… Волосы свесились на лоб, руки легли на стол, голова упала на руки. Плечи его затряслись. Он беззвучно плакал.
– Ну вот, я и пришел, мать. Как обещал. Сами звали… – сказал он с порога с робким полувопросом.
Ольга Алексеевна посмотрела на него в упор мимо всех слов. Он не отвел глаз. Разделся. Вошел. Нет, не пьяный. Но и не трезвый. Вдруг увидел Олесину куклу, вздрогнул, как от удара. Опустил глаза.
– Наверное, совсем уже не помнит меня…
– Да что ты, так быстро не забывают.
– Для нее-то уже столько прошло!.. Выросла сильно? – слова шли тяжело, говорил глухо.
– Если позвонишь перед приходом в следующий раз, я тебе ее приведу сюда.
Лицо его осветилось на миг и тотчас погасло. И еще больше нахмурилось.
– Не надо, – процедил он сквозь зубы. И добавил тихо, после затянувшегося молчания, – Это Вы знаете, что детям говорить надо. А я не знаю.
– Она пока что не слишком много разговаривает, – так же тихо сказала Ольга Алексеевна.
– Скоро заговорит… И тогда уж мне надо будет учиться разговаривать. Я ведь не умею. Вовсе не умею… И не научусь, наверное, – добавил он, чуть погодя. – Я плохой ученик. И то, что Вы говорите, никак не усвою.
– А что я говорю?
– Ну, как что? Вы словесница. Вы детей литературе учите. А значит и жизни. Ведь литература про жизнь. Правда? Все писатели как-то знают, что сказать про жизнь и про любовь. И говорят, говорят… Ну, а я не знаю. И что ребенку говорить – не знаю.
Он вдруг улыбнулся своей грустной обаятельной улыбкой, развел руками и прочитал:
Не хочет печалить… Ну, а как он Вяземскому – ему, кажется? – описывал девку, которую «по неосторожности обрюхатил», Вы про это рассказываете? Как просил, если мальчик будет, дать ему образование, а если девчонка, так пусть останется крепостной, как мать. Да только ли это было у нашего Пророка? У нашего русского бога…
А Тютчев? «Не верь, не верь поэту, дева…». А кому же верить? Ведь «твоей святыни не нарушит поэта чистая рука»… Ну да, святыня, совесть… Только одна Цветаева и была честна до конца и написала «Искусство при свете совести». И вышло у нее, что этого света искусство не выдерживает. А душа выдерживает? А?..
Господи, с какой тоской он посмотрел на нее!..
– «Не люблю любви, вернее, всего того, что она со мной делает»[3],
– вот это честность. – «Не люблю того, что со мной любовь делает»,
– это мне, что ли, дочке сказать? Если быть честным…
Если только быть им. Так ведь нет же, мне так хочется ей сказать про любовь что-то другое: «Чудное мгновенье…», «святыня красоты». А Цветаева говорит: «мы – сестры в великой низости любви»… Вот и все.
Все другие лгут. Она одна честна. Но нам эта честность не по плечу. Мы измажемся в грязи по уши и тут же твердим о святыне. Это для нас очень удобная позиция, чтобы говорить о святыне. Для всех. И для Вашего любимого Достоевского тоже… Даже особенно.
– Достоевского ты, пожалуй, не трогай.
– Это почему же? Почему для него такое исключение? Неужели чист, совершенно чист автор исповеди Ставрогина?
Ольга Алексеевна вздрогнула.
– Во-первых, не смей путать Достоевского со Ставрогиным, – ответила она. – Ты ведь знаешь, что это для меня, может быть, самые мучительные страницы во всей мировой литературе. Но тот, кто имел силу и мужество их написать, через такой ад прошел, что…